Глава третья (1)

[1] [2] [3] [4]

– Со мной, со мной, – успокоил его Работодатель. – Это мой сотрудник. Юра его зовут. Он будет вас записывать, Алексей Матвеевич. Для истории.

– Ха! “Истории для истории”. Отчегё же. Можно и для истории, это значения не влияет…

К этому моменту Юрий уже попривык к темноте и стал помаленьку разбираться в обстановке Теперь он видел, что комната велика (дальняя часть ее, та, что за кроватью, совершенно скрывается во тьме), есть поблизости, слева, большой овальный стол со стульями вокруг, какие-то циклопические не то шкафы, не то буфеты вдоль стены… толстый ковер под ногами… черные квадраты окон, плотно закупоренных мохнатыми шторами… Все это было странновато (для дома престарелых), но страннее всего смотрелся (в рассеянном от простынь свете) все-таки сам хозяин: поблескивающий голый череп, обросший по бокам косматой черной волосней, косматая борода во все стороны, огромные черные очки на пол-лица (такие в начале века называли “консервами”) – он мучительно напоминал кого-то, какого-то всем известного и крайне неприятного человека, и спустя немного Юрий понял – кого: перед ним возлежал на разобранной постели чеченский бандит и террорист Салман Радуев, лично-персонально, без своеобычной, правда, боевой фуражки с длинным козырьком, но зато – в кальсонах.

Потрясенный этим своим маленьким открытием, Юрий упустил сам момент представления, поклонился неловко и не вовремя и принялся расстегивать на себе куртку, одновременно озираясь в поисках подходящего седалища. АН не тут-то было!

– На пол садитесь, на пол! – распорядился бандит, он же террорист. – На ковер! Ковер хороший, удобный, садись на попу… И раздеваться не велю! Нечего тут у меня блох трясти.

Совсем уже ошеломленный Юрий замер с пальцами на последней пуговице, а Работодатель – ничего: тут же, не говоря лишнего слова, скрестил свои длинные ноги и ловко уселся по-турецки в двух шагах от кровати, ничуть не смущаясь того обстоятельства, что голова его теперь оказалась как раз на уровне хозяйских кальсон. Юрий все еще колебался, но тут Работодатель так глянул на него (снизу вверх), что пришлось немедленно опуститься на корточки, а потом и перейти в позу лотоса – преодолевая хруст в суставах и мучительные боли в нерастянутых, совсем не приспособленных к таким внезапным подвигам сухожилиях.

А странный (и страшный) хозяин уже говорил, словно с утра еще дожидался, никак все дождаться не мог и вот еле-еле дождался наконец такой редкой и желанной возможности. Его словно прорвало. Он говорил непрерывно, жадно, но на редкость сбивчиво, перескакивая с одного на другое без всякой видимой системы, и спервоначалу очень трудно и даже почти невозможно было понять: о чем это он? О ком? О каких местах и временах?..

…Палата у них была огромная, широкая и длинная, может быть, старинная казарма или царских еще времен казенная больница: высоченные сводчатые потолки, полы, выстеленные расписным кафелем, тюремного вида окна – высоко, три с лишним метра, над полом – и забраны двойной решеткой – одна изнутри, а другая снаружи, по ту сторону стекла. Шестьдесят восемь койко-мест, и почти все время – полный комплект нашего брата: шесть десятков гаврилоидов в возрасте от шестнадцати до шестидесяти.

…Холодно всегда было в этой палате, вечно они там все мерзли, как плешивые собаки, а им говорили: так и положено, цыц!.. Холодина, скучища, никакого женского персонала, санитары – сплошь мужики, солдатня, да еще и кормили впроголодь: “пятый стол”, кашки-машки-какашки, а мясо вареное – по большим только праздникам: на октябрьские, да на майские, да на Новый год. Но кровати были – хорошие, с пружинными матрасами, деревянные, и чистое белье всегда, меняли два раза в неделю, халаты теплые, фланелевые, с полосками, кальсоны и рубахи, правда, похуже, чем здесь, солдатские, проштемпелеванные: “Шестое Особое Управление ННКВ”. А что это за ННКВ – неизвестно, и никогда не было известно никому…

…Главное, от скуки все подыхали. Книжки читать – не тот был контингент, чтобы книжки читать. Прогулок не положено. Оставалось одно: перекуривать да языки чесать. Их всех, конечно, предупреждали строго, чтобы не трепались между собой. “Враг, блин, подслушивает”. Но как тут можно было удержаться? И о чем еще людям разговаривать, кроме как о своих мучениях. Опять же – все ведь кругом свои. Какие тут могут быть, к растакой матушке, враги, когда я – питерский, а Вован Кривоногий – из Чкалова, а Толька Лапай – вообще даже из лагеря, сука приблатненная…

(Все это смотрелось почти как в нездоровом сне. Или вдруг налетало иногда, что это все на самом деле театр. Тихая тьма. Неестественно резко освещенная сцена. Гениальный, ни на кого не похожий актер на этой сцене… бесконечный и нарочито бессвязный монолог его, почти без жестов и совсем без мимики… Мертвенная неподвижность театра абсурда, и только – вдруг – время от времени, без приказа, без намека даже на какое-то распоряжение, беззвучная, словно тень, и бессловесная, как призрак статиста, – женская фигура появляется по ту сторону постели, едва видимая в темноте, но в черном непристойно тонком платье на голое тело и подает диковинному этому рассказчику очередной бокал с темно-вишневым питьем… И – адова жара, воздух в легких, кажется, уже шипит, но почему-то все время мерзнет вытянутая – с диктофоном – рука…)

…Один был – кавказец, то ли грузин, то ли осетин – он всегда молчал, а когда обращались к нему, только буравил в ответ поганым черным взглядом, так что и не порадуешься, бывало, что затеялся с ним разговаривать. Он круглые сутки только спал да жрал, кормили его отдельно от нас, держали на особой диете, но он не толстел и всегда был голодный, как волчара, смотреть было страшно, как пожирает он курятину вместе с костями или ложкой гребет свою кашу – ни крошки никогда после него в тарелках не оставалось, а пайку ему давали двойную, а может быть, и тройную. Ну, и недаром, конечно. В этом мире ничего даром не бывает. Его брали на процедуры не часто, раз, много два раза в неделю, но уж обратно привозили на каталке, сам идти не мог, и черно-синий становился он после этих процедур, что твой удавленник. Полежит пластом (тихо, без звука, даже дыхания, бывало, не слыхать) сутки, и снова – как зеленый огурец… И вот однажды вечером, все уже помаленьку спать укладывались, разговоры сворачивали, затихали один за другим, он вдруг поднялся с койки, огромный, как статуя какая-нибудь, и пошел, пошел, пошел, ни на кого не глядя, к выходу, где дежурный сержант задницу свою просиживал, в носу ковырял от скуки. Сержант этот вскинулся было (тоже не цыпленок, к слову сказать, мужик ядреный, как сейчас говорят – накаченный), но он его с дороги смахнул, как хлебные крошки со скатерти смахивают, – сержант этот без единого пука загрохотал по кафелю по проходу между койками да так и остался лежать, как Буратино, до поры до времени. А он, прямой, как шкаф, вышел на коридор, грохнуло там что-то, заверещало, будто кошку прищемили, и – все. Больше мы его не видели никогда, как не было человека… Да и был ли он человеком вообще?

Не знаю, судить не берусь. То есть поначалу-то был, конечно, как все, но вот что они потом из него сделали? Это, знаешь ли, вопрос!

…Был еще такой Костик, Костя Грошаков – маленький был шмакодявчик, черненький, армянчик такой… На самом деле, никакой он был не армянин, но как прилипло к нему с самого начала “Карапет” да “Авансе”, так уж и не отлипло до самого конца. Так вот с ним что сделали? Он ходить перестал. То есть в туалет. Ни писать, ни по большому делу. Совсем. Месяц не ходит, второй не ходит. Все это уже заметили, ржут, жеребцы, шуточки отстегивают, а чего тут смешного? Представляешь, на подводной лодке – экипаж, которому гальюн не нужен? Или космонавты, например? Полезная вещь, и ничего смешного… Потом его от нас перевели. Почему? Куда? Зачем? Явился однажды с процедуры, собирает личные вещи и объявляет: прощайте, ребята, переводят меня от вас, не поминайте лихом. Причем веселый весь, будто орден ему дали. Да и мы, надо сказать, тоже не слишком огорчились: пахнуть от него стало нехорошо последнее время, карболовкой какой-то, химией, причем особенно сильно – к вечеру…

(Странное дело! То ли адский черный жар, исходящий из глубин помещения, был тому виною, то ли противоестественный холод, почти мороз, которым веяло от клиента, то ли сам клиент, окоченелый в неподвижности, оскаленный, заросший косматым волосом полупокойник, то ли надтреснутый голос его… а может быть, манера говорить… а может быть, именно то, что он рассказывал. Все это создавало ощущение ирреальности и невозможности происходящего, атмосферу удушающего малярийного кошмарчика… И еще была в этой атмосфере – почему-то – вялая, серая угроза и необъяснимая опасность, словно не человек был перед тобою, непонятно почему словоохотливый рассказчик, а невидимая бормочущая толпа… Почему толпа? При чем здесь толпа? Наверное, при том, что толпа людей – это уже не люди, это тоже такое особенное опасное животное, непредсказуемое и неопределяемое, никакого отношения не имеющее ни к человеку, ни к человеческому.)

…В большинстве своем были они все самые обыкновенные на обыкновенных. Ширяли их какой-нибудь дрянью по три раза в день, растягивали на станках из металлических серебристых трубок, крутили на этих станках разнообразно, пока кости из суставов не выползут… поили микстурами, таблетки заставляли глотать по пригоршне в день… держали – кого в полной темноте, кого, наоборот, при ярком свете, на жаре, а кого в ванной со льдом… Варили. Бля буду, варили – вкрутую! Сам видел: в таких специальных чанах… Мне однажды две кишки сразу засадили – одну в глотку, другую – с нижнего конца, и так вот я и пролежал врастопырку чуть ли не полдня, думал, богу душу отдам совсем… Тольку-Лапая кусали змеей, красной, живой, настоящей, он потом бредил всю ночь – про баб… Мы от всех этих процедур блевали, дристали, мочой исходили, по сто раз в ночь бегали, волдырями шли по всему телу, кто – желтел, как при печенке, кто, наоборот, чернел, словно последний пропойца… Но, в общем-то и целом, оставались мы, как нас бог создал: дураки умнее не становились, а умные – глупее. Не менялись мы, и ничего с нами не происходило такого, о чем стоило бы поговорить за полбанкой вечерком. А нам и плевать! Денежки капают, каждый месяц – пять кусков на книжку, причем книжки эти – именные и всегда при нас. А время было тогда какое: “Москвич”, “горбатый”, стоил тогда в магазине пять с половиной тысяч, свободно, а “Волга” – двенадцать… Не было тогда “Волги”? Ну значит, “Победа” была, какая тебе разница?.. Так что за такие-то денежки мы и по три кишки принять в себя были готовы, и даже с благодарностью, было бы куда вставить. Между прочим, никого из нас силком туда не затаскивали – все добровольцы, все как один: “За Родину, за Сталина!”…

…Главный у них был – маленький, толстенький, розовый, чистенький такой, хорошо отмытый боровок. Волосы всегда прилизанные и словно бы мокрые, как из душа, на носу – пенсне, лапки белые, слабые, он их держал всегда одну на другой поверх брюшка, а брюшко вечно у него торчало из распахнутого халата. И усики квадратные под носом. Смешной такой, безобидный человечек. Зайчик такой. Но – видел насквозь. “Опять мастувбивовал, павшивец!..” Тоненьким своим противным голоском и с таким к тебе отвращением, будто ты куча говна. “Я тебя пведупвеждал или нет? Не давать ему мяса, павшивцу, до самых октябвьских…” Не знаю, что другим, а мне он всегда говорил, когда меня наизнанку в процедурной выворачивало: “Тевпи, казак, атаманом непвеменно будешь. Бегать будешь, как Нувми, а забивать будешь, как Бобвов”. Бобров – это было понятно, экстра-форвард был тогда в ЦДКА, а Нурми – бегун какой-то, по-моему, финский, а может быть, и шведский…

(Работодатель слушал его, словно древнего скальда, поющего ему Эдду Младшую в самопальном переводе на солдатский, но иногда вдруг врывался в паузу и принимался одолевать вопросами.

– А как была фамилия Тольки-Лапая?

– Тольки-то? Лапая? Хрен его знает. Не помню. Может быть, Лапаев? Или Лапайский какой-нибудь…
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.