Глава четвертая (2)

[1] [2]

Любимое его занятие во время этой работы – вязать длинные шерстяные косы, абсолютно ни к чему не применимые. Три клубка – черная, белая и серая шерсть. Он ведет свой… – опрос? урок? диалог? – щелкает спицами, не глядя, коса растет, ползет у него из-под пальцев, а потом он ее либо распустит (бормоча с придыханием какие-то сумрачные шаманские проклятия-заклинания), либо торжественно пронесет через всю квартиру, как боевую хоругвь, и повесит в чулан, где таких уже десятки…”***/

– Дочитав распечатку до этого места, он, не глядя, отложил ее в сторону – поверх накопившегося за месяц на журнальном столике слоя книг, рукописей, газет, мятых писем, коробочек из-под снотворного и таких же распечаток на дорогой голубоватой бумаге, поднялся и сел, спустив босые ноги на пол. Необходимо было сходить. В квартире стояла привычная глухая тишина, но через несколько секунд он стал слышать сухое тоненькое потрескивание, издаваемое торшерной лампочкой, готовящейся перегореть. Потом на фоне тишины и этого потрескивания появился некий новый звук – он не сразу догадался, что это в ванной плохо закручен кран и течет вода в рукомойник. А потом снаружи проехал грузовик, заухал железом по колдобинам, и тишина исчезла, словно бы оскорбленная, раздасадованно спряталась в коридоре, в глубине дома, в чулане. Он сунул ноги в шлепанцы и прошаркал по коридору в туалет.

Потом он зашел в ванную и долго там мылил руки, разглядывая свое лицо в зеркале над рукомойником. Что-то с этим лицом было не в порядке, что-то было в нем не так, как всегда, и тут он вдруг обнаружил, что бровей у него совсем не осталось. Он поспешно сдвинул очки на нос: бровей почти не было. То есть они и раньше у него были, прямо скажем, не как у Брежнева и даже не как у Никсона, но теперь вместо правой торчали три одинокие дикорастущие волосины, а от левой остался вообще только какой-то жалкий серый пушок.

– Да, – сказал он громко и откашлялся. – Не как у Никсона.

Ритм ему понравился, и, вытирая руки полотенцем, он спел на мотив кукарачи: “Не как у Ник-сона, не как у Ник-сона…” Полотенце было несвежее. Под шлепанцем крякнула и хрустнула вылетевшая из своего гнезда кафельная плитка. Он наклонился вставить ее на место и увидел в углу под батареей Старуху. Черепаха мирно дрыхла, подобрав лапы и толстый свой короткий черный хвост. Тут же валялись и ее какашки, похожие на вывалившиеся из какого-то текста крупные запятые.

– Черт знает в каком состоянии дом! – сказал он громко. Тишина вдруг перестала нравиться ему. Ночная ватная тишина. Ватная, но зато – приватная. Личная. Персональная… Бесплотные сумерки звуков. Тени звуков. Призраки… Это было одиночество – вот что это было такое.

Он почувствовал озноб и торопливо натянул старый вязаный халат, запахнул полы, туго перепоясался шелковым шнуром. Халат попахивал… Халат попахивает. Полотенца – несвежие. Кафель везде повываливался. Ванна – рыжая, унитаз – серый. Не как у Ник-сона… Он вернулся в спальню, сел на постель и, не ложась, взял в руки распечатку. Там оставалось не прочитано еще страниц десять, он проглядел две последние.

/***“…Рукопись его: мельчайшие буквы-бисеринки, ровная, как по линеечке, скрупулезная вязь, арабески – вовсе это даже не похоже на текст, кажется, и в голову никому не могло бы прийти читать такое. Рассматривать – да: в лупу, задерживая дыхание, как рассматривают древний орнамент, как филателист изучает любимую марку. Но уж никак не читать. Однажды я осмелился спросить его: “Что вы пишете, сэнсей? Мемуары?”. Произошел странный разговор, точнее – монолог. Сначала он несколько раз повторил: “Мемуары… Хм, мемуары… Мемуары?..” – он словно дегустировал это слово. А потом произнес со странным и неожиданным пренебрежением: “Но ведь мемуары – это же… вы же понимаете, Роберт: это – нечто прошлое. Это уже состоявшееся. Я же вам не историк какой-нибудь. Какое мне дело до прошлого. Я пишу будущее…” Он так и сказал: “пишу будущее”. Просто. Простенько. Со всею откровенностью. И ничуть не красуясь. Как художник сказал бы: “Я пишу пруд”. Как бухгалтер сказал бы: “Я пишу квартальный отчет”. Не знаю, что он имел в виду. Рукописи его я, разумеется, не читал. Только однажды, случайно, через плечо его, увидел две строчки на новой странице: “Если ты хочешь, чтобы через сто лет что-то в этом мире изменилось, начинай прямо сейчас. Божьи мельницы мелют медленно”.

Тридцать часов я потратил и тридцать страниц настучал (на клавиатуре, разумеется; я имею в виду “настучал на клавиатуре компьютера”), чтобы только лишь повторить то, что уже тридцать раз разные люди говорили вам раньше. Я ничего не знаю о нем. Никто и ничего не знает о нем. У него словно нет прошлого. Он ниоткуда. И он – никто.

Восторженный циник Тенгиз считает его последним чародеем на нашей земле, и вот этот последний из чародеев возомнил себя способным вернуть племя исчезнувших волшебников – людей, знающих свой главный талант, а потому бескомплексных, спокойных, уверенных, самодостаточных, добрых. Он плодит их десятками ежегодно и никак не поймет (или не хочет поверить?), что жизнь идет следом, как свинья за худым возом, и подбирает, перемалывает их всех своими погаными челюстями: дробит, мельчит, ломает, корежит, покупает, убивает…

Вадим, разумеется, мнит его “делателем будущего”. Для него он – Мойра мужеска пола. У древних: Клото – прядет нить судьбы; Лахесис – проводит человека через превратности; Атропос – перерезает нить. Так вот сэнсей – един в трех лицах. Он не знает будущего, он его делает. Щелкает серебряными спицами, вяжет черно-белые шарфы судьбы…

Не помню точно, кто, кажется, Мариша красиво говорила о горьком аггеле – исполнителе воли Бога на Земле. О раздавателе наказующих ударов и ласковых наград. Но мерзостей в мире много, а доброты – так мало. И вот все молнии давно уже растрачены, а наград – полный шкаф: раздавать их некому и не за что… Не раздавать ли теперь их всем подряд – ведь каждый грешник есть и праведник тоже? Нет ведь во всей Вселенной никого, кроме мечущегося, замученного, страдающего и побеждающего человека…

А вот Матвей, этот певец рациональных фантасмагорий, считает его пришельцем, прогрессором сверхцивилизации. Получается довольно стройно. Они тщатся хоть что-то изменить в ходе нашей истории. Уже давно всем известно, что изменить ничего нельзя, однако отдельные безумцы все еще пытаются, не жалея ни себя, ни других. И Татьяна Олеговна, жена его, – оттуда же, из них же. Когда заболела, отказалась вернуться, шел 1991 год, не до того было, вот и сожрала ее болезнь, а потом сошла сума – забыла, где находится – говорит на своем языке, перестала узнавать мужа… Вообще эти прогрессоры здорово поработали в XIX веке: энергичная попытка решительно двинуть вперед технологию, смягчая технический прогресс мощным развитием гуманитарии (Пушкин, Достоевский, Толстой, Диккенс, Дарвин, Фрейд и пр.). Но все равно ничего не вышло – победила животная инерция толпы. Изменить ход истории нельзя. Можно только попытаться изменить Человека. Но как? Что в нем поменять и на что? Сделать всех добрыми? Но доброта ведь делает пассивным. Сделать умными? Но это возможно не с каждым, как не каждого получится натренировать бегуном-разрядником. Сделать терпимыми? Так нет же ясной грани между терпимостью и равнодушием – терпимость на практике есть равнодушие в девяти случаях из десяти…

Не знаю. Греческие боги частенько вмешивались в ЛИЧНУЮ жизнь смертных, но никогда даже не пытались повлиять на ход человеческой истории, на прогресс. А теперь вот и людей стало слишком много – боги не успевают уследить за всеми и за каждым. Я вообще не верю в Бога и в богов. Я не верю, что существует разумная сила, способная влиять по своему усмотрению на мою жизнь. Но я верю, что бывают на свете очень странные люди. Я просто знаю это.

КОНЕЦ ВТОРОГО ВАРИАНТА

9 декабря”.***/

Дочитав до даты, он сложил распечатку поаккуратнее, поднялся и прошел в кабинет. Включил люстру. Включил настольную лампу. Положил распечатку на стол, но сам садиться не стал – прошел к окну и некоторое время смотрел на заснеженную улицу и черный дом напротив. “А на дворе белым-бело – это снегу намело… А за окном черным-черно – это ночь глядит в окно…”

Вернулся к столу, опустился на полужесткое сиденье резного стула с прямой высокой спинкой, взял шариковую ручку и сразу же стал писать – выводить, чертить, разрисовывать свои арабески – тут же, пониже даты, благо свободного места хватало.

/***“Теперь стало значительно лучше. Но надо постараться, чтобы получился совсем гнусный, вонючий старикашка. 1. Иногда его схватывает позыв на низ (это называется императивным позывом), он все бросает и мчится в сортир. 2. Когда питается – весь подбородок замаслен. 3. Халат никогда у него не стирается, попахивает козлом. 4. Еще что-нибудь. Подумайте.

Не забывайте, что Ваше умение “помнить все без исключения” должно быть им хорошо известно. Поэтому обратите внимание на Ваши неудачные выражения типа “если не ошибаюсь”, “не помню точно, кто”, которые в свете названного факта выглядят для внимательного читателя странновато и малоестественно…” Он написал еще с абзаца: “Не надо так много об обстоятельствах личной жизни. Это бесполезно…” Но тут же перечеркнул эти слова крест-накрест и приписал: “Л впрочем, пишите, как хотите”.***/

Посидел, вертя ручку в пальцах, и вдруг тихонько запел, отбивая ритм ребром ладони:

Несите меня бережно, несите меня бережно,

Ведь я защитник родной страны.

Благодарите! Благодарите! Благодарите!..

– Где храбрец? – крикнул он, прерывая ритм и тут же снова подхватывая его:

Его несут к печи, его несут к печи…

– Где трус?

Бежит доносить, бежит доносить, бежит доносить!..

Он оборвал себя и быстро приписал в самом низу:
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.