глава девятнадцатая. Шахматный турнир

[1] [2] [3]

— Да на каком же языке вы с ней общаетесь? — спросила я. — На английском?

— Ну, язык… — пробормотал он… — Это не главное… А числительные… — да, числительные на английском… Слушай, — он оживился, смущенно-ласково уставился на меня. — Не могла бы ты одолжить мне эти выигранные деньги? А я, если повезет, верну тебе завтра вдвое?

— Джеки… — сказала я мягко. — Мне не жалко, бери, вот… Но, послушай… я советую все же тебе уйти.

Почему-то он напоминал мне одного из пингвинов там, за стеклом, в фойе второго этажа, одного из этих бывших аристократов, проигравшихся в пух и прах, облаченных в грязные сальные зипуны…

— Конечно, конечно! — воскликнул он, вытягивая деньги из моей руки. — Я тебе верну, верну, вот, завтра, наверное, или послезавтра… — но отбежав на несколько шагов, вернулся и, вглядываясь в мое лицо, сказал, улыбаясь и часто сглатывая:

— Но ты же… понимаешь, что это случайность, что я сегодня здесь? Ты не станешь докладывать Клавдию?.. Я ведь на самом деле никогда этим не увлекался…

Не-ет, это все не для меня, не-е-т… И ответственность, которую я несу… Огромные средства организации…

Я отвернулась, мне стало неприятно, тошно, словно нечаянно я подглядела его в интимнейшую и тяжелую минуту жизни…

Из противоположного конца зала ко мне устремилась Марина, как всегда — улыбаясь всем вокруг нежно и изумленно и никого не узнавая… И мы с ней стали пробираться к выходу…

Через пять минут мы ехали в метро по направлению к Коломенскому. И вскоре, сросшись боками в толпе, возносились на эскалаторе. В брюхе ее рюкзачка постукивали друг о друга ролики…

…Уже зацвела вишня — зыбким белым цветом; махровыми хлопьями цветов была облеплена груша, только-только пошла сирень выгладывать темно-фиолетовыми, полузакрытыми гроздьями. Мы шли вдоль каких-то чудом сохранившихся плетней бывших деревенских садов, мимо ровных посадок деревьев старого монастырского сада.

Был солнечный ветреный день. Мы спустились по деревянному мостику вниз, к оврагу. На перилах его, среди вырезанных имен и дат, среди банальных «здесь были», попалось вдруг умоляющее: «Наташка, люби!..» и вдруг: «Хороший был сегодня день…».

И мы с Мариной заговорили об этой неискоренимой жажде человека остановить мир, запечатлеть минуту, миг, об этой тоске и страсти, и счастье и догадке, что ничего никуда не девается, оно остается, — а вот, как, какими путями и способами это оставшееся оприходовать, сохранить, в каких запасниках, какими бегущими ловчими знаками? Мы говорили о том, какое это счастье — уметь остановить мир словами, записанными на бумаге, и какие мы счастливые, что нам отпущено это мастеровое умение, этот знак цеха сторожей времени…

Прошли маленькими искусственными водоемами, поднялись к собору, похожему на космический корабль на старте. Его покрасили в белый цвет. Марина, отрочество и юность прожившая в этих краях, стала рассказывать о своих школьных бешеных годах, о том, как в девятом, десятом классе убегала с собакой сюда поздно ночью: зима, снег и — сквозь арку ворот на черном звездном заднике неба — эта церковь, уносящаяся ввысь…

— Посиди, — сказала она, — вот тут, на скамеечке… А я прокачусь с ветерком.

Она надела ролики, и с полчаса я сидела, провожая глазами проносящуюся мимо Марину, ощущая этот редкий день как физически прощупываемые границы счастья, блаженный привал в моем длинном пути, небольшой костерок на стоянке, в пути моего бесцельного и бесконечного восхождения…

Потом мы возвращались в полуночном вагоне метро: грохот, лязг, колыхание вагона… Все, без исключения, считанные пассажиры этого вагона были ненормальными. И огромный, застывший дядька — мясистой рукой он держался за поручень, с большого пальца свисала тяжелая связка ключей, которая от движения поезда тяжело моталась. Во всей его неподвижной фигуре двигались только глаза и эта связка ключей.

Напротив него копошились двое пьяных. Один явный кавказец — жгуче черный, с большим почему-то крестом в расстегнутой рубашке. Едва войдя, он завалился на скамейку — спать. И от каждого рывка сползал на пол. Опять взбирался на сиденье, и через минуту очухивался на полу. Другой обеими руками, как ребенка, держал изумительной красоты грязного щенка коккер-спаниеля, время от времени роняя его на пол, шатаясь, опускаясь на задницу рядом со щенком, снова заграбастывая его в объятия… Девушка на противоположной скамье, в неестественно, пронзительного цвета, бронзовой кофточке, смотрела на них, не отводя взгляда. Странно улыбаясь, на ощупь она медленно перелистывала страницы книги, лежащей на коленях…

Было ощущение, что души всех этих людей, их слепые пьяные души от рывков вагона вываливаются из тел и ощупью пытаются влезть обратно, сослепу промахиваясь, не сразу попадая в тела…

— Видишь, как хорошо, что я вытаскиваю тебя гулять без охраны, — довольно проговорила Марина. — А то ты совсем не познакомишься с нашим народом.

Она достала из рюкзака какую-то небольшую штуковину, обшитую телесного цвета тряпочкой, смутно непристойную, как отрубленная деталь фаллического культа, объявила, что это — нос Пушкина, что они с Леней делают для выставки в Гамбурге новую инсталляцию, в которой присутствует кукла великого поэта, — в данный момент она должна закончить нос.

— …и сегодня я поняла — каким он должен быть, — сказала Марина.

— Каким же?

— А вот таким, как этот шимпанзе в «Голубой мантии»… С цепью на шее… Он ведь в нашем народе никогда не гулял сам по себе…

Словом, она достала этот обрубок с болтающимися, не пришитыми ноздрями, что-то там соединила, обтянула, показала — как будет.

— Узнаешь материю? — спросила она. — Нет? Балда, это ж твои старые летние брюки, помнишь, ты мне оставила их перед отъездом в 90-м…

— А почему у Поэта две горбинки? — спросила я. — Что за вольность?

— Такой нос, — пояснила Марина и воткнула иголку в тряпичную переносицу, делая новый стежок…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.