55

[1] [2] [3]

55

В томике стихов Зеева Жаботинского следом за такими строками, как «Из пота и крови поднимется племя», «Два берега у Иордана», «С того дня, как я призван на чудо Бетара, Сиона, Синая», шли мелодичные переводы на иврит произведений мировой поэзии: «Ворон» и «Анабель Ли» Эдгара Алана По, «Принцесса Греза» Эдмона Ростана и «Осенняя песня» Поля Верлена, от которой щемило сердце.

Очень скоро я все это выучил наизусть и расхаживал целыми днями, опьяненный высокими романтическими страданиями, смертной тоской и печалью, окутывающими эти произведения. Рядом с воинственными рифмованными строками, которые я сочинял и заносил в роскошную черную тетрадь, подаренную дядей Иосефом, стал я придумывать стихи о мировой скорби, где в изобилии присутствовали и буря, и лес, и море. И немного стихов о любви — еще до того, как узнал я, что это такое. Вернее, не до того, как узнал, а в процессе моих бесплодных попыток найти компромисс между вестернами, где в финале красотка доставалась в качестве награды тому, кто убил наибольшее число индейцев, и залитыми слезами обетами, которые дают друг другу Анабель и ее возлюбленный, загробной любовью героев Эдгара По. Трудно было примирить одно с другим. Но во много раз труднее было найти компромисс между всем этим и лабиринтом труб-влагалищ-яйцеклеток медсестры из нашей школы «Тахкемони». И между стихотворными строками и безобразием ночи, которое мучило меня до того безжалостно, что я готов был умереть или вновь стать таким, каким я был прежде, до того, как попал в лапы насмешливых ночных ведьм. Каждую ночь я решал убить их раз и навсегда, каждую ночь эти шехерезады разворачивали перед моим изумленным взором такие разнузданные сюжеты, что в дневные часы я с нетерпением дожидался своей ночной постели. Иногда я не мог больше ждать и, случалось, закрывался в вонючем туалете во дворе школы «Тахкемони» или в нашей ванной комнате и выскакивал оттуда через две-три минуты — с поджатым хвостом, униженный, жалкий, ничтожный, как половая тряпка.

Женская любовь и все, что с ней связано, представлялись мне сущим несчастьем, страшной ловушкой, из которой, раз попав в нее, уже никогда не выберешься. Сначала тебя, витающего в мечтах, увлекут в волшебный хрустальный дворец, а в конце ты проснешься по горло в омерзительном дерьме.

И я спасался бегством в крепость здравого смысла — к книгам о тайнах, приключениях и войнах: Жюль Верн, Карл Май, Фенимор Купер, Майн Рид, Конан Дойл, «Три мушкетера», «Капитан Гаттерас», «Дочь Монтесумы», «Огнем и мечом», «Остров сокровищ», «Двадцать тысяч лье под водой», «Таинственный остров», «Граф Монте-Кристо», «Последний из могикан», «Дети капитана Гранта»… Дебри Черной Африки, гренадеры и индейцы, преступники и всадники, угонщики скота, воры и ковбои, пираты, острова и архипелаги, толпы кровожадных туземцев, с перьями на головах, в боевой раскраске и с боевым кличем, от которого стынет кровь, колдуны, рыцари, драконы, сарацины с кривыми саблями, чудовища, чародеи, короли и мошенники, привидения-преследователи, легкомысленные гуляки и бездельники… А главное — подростки, маленькие и бледные, которых ждет возвышение после того, как удастся им победить своих обидчиков. Я хотел походить на них. А еще я хотел уметь писать так, как те, кто написал о них. Возможно, до сих пор не уловил я разницы между «писать» и «победить»…

*

«Михаил Строгов» Жюля Верна оставил во мне нечто такое, что сопровождает меня и по сей день. Русский царь посылает Строгова с секретной миссией: он должен передать важнейшее судьбоносное сообщение русским воинам, осажденным где-то в глубине Сибири. По пути посланцу предстоит пересечь места, находящиеся под властью татар. Михаил Строгов схвачен татарской стражей и приведен к Великому Хану, повелевающему ослепить его прикосновением раскаленного в огне меча, — чтобы посланец не смог продолжить свой путь в Сибирь. И хоть важнейшее царское послание Строгов выучил наизусть, но как же ему, слепому, добраться до Сибири? Но и после того, как раскаленное железо лишило его зрения, верный своему долгу Строгов продолжает вслепую свой путь на Восток. И вот, в самый решительный момент развития сюжета, читателю вдруг открывается, что Строгов не утратил зрения: жар раскаленного меча, поднесенного к самым его глазам, остудили слезы! Потому что в эту решающую минуту Строгов думал о своей любимой семье, которую он уже никогда не увидит, от этой мысли глаза его наполнились слезами, и именно эти слезы остудили меч и спасли ему зрение. И его судьбоносная миссия завершилась успешно и способствовала победе его страны над врагом…

Слезы Строгова — вот что спасло и его, и всю его страну. Но ведь как раз слезы запрещены у нас мужчинам! Это позорно — плакать! Это удел женщин и детей. Уже в пять лет я стыдился слез, а в восемь или девять лет я научился подавлять их, чтобы быть принятым в орден мужчин. Поэтому я был так взволнован в ту ночь 29 ноября 1947 года, когда моя левая рука в темноте наткнулась на мокрую щеку отца. И поэтому я никогда об этом не говорил ни с самим отцом, ни с какой другой живой душой. И вот появляется Михаил Строгов, рыцарь без страха и упрека, железный человек, способный вынести любую муку и пытку, но при этом, когда приходит к нему вдруг мысль о любви, он не пытается сдержать себя: он плачет. Не от страха, не от боли плачет Михаил Строгов, а от силы своих чувств.

Более того, слезы Строгова не делают его жалким, не унижают его до уровня женщины или беспомощного человека — его плач, его слезы вполне приемлемы и для писателя Жюля Верна, и для читателя. И мало того, что слезы мужчины вдруг оказываются вполне приемлемыми, именно эти слезы спасают и плачущего, и его страну. Иначе говоря, этот мужчина, более мужественный, чем все другие мужчины, побеждает своих врагов «женским началом», в решительную минуту поднявшимся и выплеснувшимся из его души, и это не только не отменяет, не ослабляет его «мужского начала» (как, промывая наши мозги, убеждали нас в те дни), но, напротив, и дополняет его, и сочетается с ним. Значит, есть достойный, не позорный выход из угнетавшей тогда мою душу проблемы — как сочетать чувство и мужественность. (Пройдет еще тринадцать лет, и душа Ханы из моего романа «Мой Михаэль» изойдет тоскою по образу Михаила Строгова).

И был еще капитан Немо из книги «Двадцать тысяч лье под водой». Мужественный, гордый индиец, не пожелавший принять жестокость эксплуататорских режимов, отвергает мир, в котором безжалостные агрессоры и эгоистические державы угнетают целые народы и отдельного человека. Испытывая отвращение, если не ненависть к высокомерному зазнайству Запада, капитан Немо решил обособиться от всего и создать свой маленький утопический мир в океанских глубинах.

И этим он, по-видимому, пробудил во мне некий отклик сионистского толка. Мир постоянно преследовал нас, причиняя нам одно лишь зло. Поэтому поднялись мы и отошли в сторону, подальше от наших преследователей, чтобы создать для самих себя нашу собственную независимую маленькую сферу, в которой мы сможем жить жизнью чистой и свободной, подальше от жестокости наших преследователей. Но так же, как и капитан Немо, и мы не будем больше беззащитными жертвами, но силой нашего творческого гения вооружим свой «Наутилус» совершеннейшими лучами смерти. Никто в мире более не осмелится даже попытаться причинить нам зло. В случае необходимости наша длинная рука достанет и до края света.

*

В «Таинственном острове» люди, уцелевшие в кораблекрушении, сумели из ничего создать маленькую цивилизацию на безлюдном, пустынном острове. Все уцелевшие были европейцами, все они — мужчины, все — талантливые, щедрые, поборники добра, все — обладатели технических знаний, все — смелые и находчивые. Именно таким — по их образу и подобию — хотел видеть будущее девятнадцатый век: будущее представлялось разумным, просвещенным, героическим, решающим все проблемы с помощью сил Разума, по законам веры в Прогресс (жестокость, инстинкты, беззаконие несколько позднее будут, по всей видимости, изгнаны на другой остров: остров, на котором в роли уцелевших в катастрофе окажутся дети, — в философском романе-притче Уильяма Голдинга «Повелитель мух»).

Работоспособность, сила разума, здравый смысл, энтузиазм первопроходцев — все это помогло людям, потерпевшим кораблекрушение, не только выжить, но даже создать своими руками на голом месте, на пустынном острове процветающую колонию. Этим они завоевали мое сердце, преданное сионистско-пионерской идее, которую я впитал под влиянием отца. Эта идея носила светский характер, ее пронизывал дух просвещения, в ней сочетались энтузиазм, рационализм, вера в идеалы, готовность сражаться за них, оптимизм, приверженность прогрессу.

И вместе с тем, когда над обитателями «таинственного острова» нависала неотвратимая катастрофа, стихийное бедствие, в те минуты, когда прижаты они были к стене, и весь их разум не в силах был спасти их, в эти судьбоносные мгновения, неожиданно вновь и вновь вмешивалась некая таинственная рука Небес, некое волшебное всемогущее провидение и в самую последнюю минуту спасало их от полного уничтожения. «Если существует справедливость — да явится она незамедлительно», — писал Хаим Нахман Бялик. В «Таинственном острове» справедливость существовала, и она являлась незамедлительно, стремительно, как молния, в ту самую минуту, когда не оставалось никакой надежды.

Но ведь то же самое происходило и в ином мире, полностью противоречащем разумным взглядам моего отца: по той же логике развивались события в ночных рассказах мамы, где обитали черти и происходили чудеса, где древний старик предоставлял в своей избушке убежище еще более древнему старцу, где уживались зло, тайны, милосердие, где в ящике Пандоры после всех несчастий обнаруживалась и надежда, которая лежит на дне всякого отчаяния. Такой была и логика наполненных чудесами хасидских сказаний и притч, которые учительница Зелда начала открывать мне, а учитель из «Тахкемони» Мордехай Михаэли, неистощимый сказочник, продолжил с того места, где она остановилась.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.