52 (2)

[1] [2]

И тут Эфраим прибавил, к моему великому изумлению:

— В основе своей он как раз хороший человек, этот Бегин. Законченный демагог, это правда, но он не фашист, он не жаждет крови. Совсем нет. Напротив, он человек мягкий. В тысячу раз мягче Бен-Гуриона. Бен-Гурион вырублен из скалы. А Менахем Бегин сделан из картона. И он до того устарел, этот Бегин. Он — просто анахронизм. Этакий ешиботник, отринувший Бога, но верящий, что, если мы, евреи, начнем вдруг вопить во все горло, то мы уже совсем не те евреи, какими были когда-то, уже совсем не «скот, покорно идущий на убой», уже совсем не слабые и бледные, а наоборот, мы теперь опасны, мы уже волки, грозные и страшные. Стоит нам раскричаться — и все хищники испугаются нас, дадут нам все, что мы ни пожелаем: мы унаследуем Эрец-Исраэль, мы завладеем Святыми местами, мы проглотим Заиорданье — и за все за это еще заслужим уважение всего просвещенного мира. Они, Бегин и его товарищи, говорят с утра до ночи о силе, но и по сей день нет у них ни малейшего понятия, что это такое «сила», из чего она сделана, каковы слабости «силы». Ведь в силе есть и нечто, весьма опасное для ее обладателей. Это негодяй Сталин, сказал однажды, что «религия — опиум для народа»? Так вот, будь любезен, послушай, что я, маленький человек, скажу тебе: сила — опиум для диктаторов. Не только для диктаторов. Сила — опиум для всего человечества. Сила — соблазн Сатаны, сказал бы я, если бы верил в существование Сатаны. В общем-то, я немного верю в него. Итак, где мы остановились? (Эфраим и его товарищи, выходцы из Галиции, по-особому произносили слово «итак»: первая буква у них чуть-чуть походила на «е» и чуть-чуть на «й»). …Мы остановились на Бегине и на твоем безудержном смехе. Ты, мой юный друг, хохотал на том собрании ревизионистов по неверному поводу. Ты смеялся потому, что одно и то же слово можно понимать и как «вооружение» и как «совокупление». Ну, да ладно. Пусть будет так. Но знаешь ли ты, что на самом деле должно было вызвать твой смех? Такой хохот, чтобы пол там провалился? И я тебе об этом скажу. Не в связи с «вооружением-совокуплением» должен был ты смеяться, а в связи с тем, что Менахем Бегин, похоже, и вправду думает, что если бы он был главой правительства, то весь мир немедленно перестал бы держать сторону арабов и со всех ног бросился поддерживать его. Почему? Зачем им так поступать? Во имя чего? Во имя его прекрасных глаз? Благодаря его вылощенному языку? А быть может, из уважения к памяти Жаботинского? Ты и в самом деле должен был там здорово посмеяться, потому что такого рода политиками были бездельники в наших еврейских местечках. За печкой, в синагоге, целыми днями занимались они этой хитроумной политикой. Загнув большой палец, они с неподражаемым акцентом провозглашали: «Прежде всего, мы пошлем делегацию к царю Николаю, важное посольство, которое будет очень красиво говорить с царем и пообещает ему то, что Россия хочет больше всего, — выход к Средиземному морю. После этого попросим царя, чтобы он замолвил за нас словечко перед другом своим императором Вильгельмом: пусть наш царь повлияет на кайзера, дабы тот приказал своему лучшему другу турецкому султану немедленно, без всяких проволочек, отдать евреям всю Палестину, от Евфрата до Нила. Только после того, как мы раз и навсегда добьемся для себя полного Избавления, сможем мы решить, если пожелаем, причитается ли этому Фоне (царь Николай звался у нас «Фоня») то, что мы обещали: позволим мы ему выйти к Средиземному морю или не позволим?»… А если ты, случаем, уже закончил свою сторону, то давай вместе опорожним наши мешки, высыплем яблоки в бак и примемся за следующее дерево. А по дороге выясним у Алека и Илюшки, не забыли ли они принести бидон с водой, или нам вдвоем придется пожаловаться царю Николаю.

*

Спустя еще год-два десятиклассники кибуца Хулда уже выходили на ночные дежурства и учились пользоваться оружием. То были ночи, когда в пределы Израиля просачивались террористы-«федаюны». Почти каждую ночь атаковали они сельскохозяйственные поселения, кибуцы, окраины городов, взрывали жилые дома, стреляли, бросали гранаты в окна жилых квартир, ставили мины. Мы отвечали акциями возмездия. Шел 1956 год, канун операции «Кадеш» в Синае.

Раз в десять дней я выходил на дежурство — нес патрульную службу вдоль забора, окружавшего кибуц: линия иордано-израильского перемирия проходила всего лишь в пяти километрах от нас, в Латруне. Каждый час я тайком — в нарушение всех инструкций! — пробирался в пустой барак-клуб, чтобы послушать новости. Сознание правоты своего дела и героический настрой общества, живущего в осаде, выливались в риторику, которая главенствовала в радиопередачах, так же, как главенствовала она в нашем кибуцном воспитании: «Цветами украсим мы серп и меч», «Воспоем песнь неизвестным солдатам», «Примите, примите, горы Эфраима новую юную жертву», «Пламя спалит врага, пришедшего к нам». Никто не употреблял слово «палестинцы». Они назывались так: «террористы», «федаюны», «враг», «кровожадные арабские беженцы».

В одну из зимних ночей выпало мне нести службу вместе с Эфраимом Авнери. В высоких ботинках, в потертых куртках, в колючих шерстяных шапках мы вдвоем месили грязь вдоль забора, позади складов и молочной фермы. Резкий запах забродивших апельсиновых корок, предназначенных для приготовления силоса, смешивался с другими деревенскими запахами — коровьего навоза, мокрой соломы, легкого пара, выбивающегося из овечьего загона, пыли и пуха из птичника…

Я спросил Эфраима, довелось ли ему когда-либо — во время Войны за Независимость или в период арабских беспорядков в тридцатые годы — стрелять в кого-либо их этих убийц и застрелить его.

В темноте я не мог видеть его лица, но какая-то бунтующая ирония, какой-то странный, окрашенный грустью сарказм послышались в его голосе, когда после недолгого молчаливого размышления он ответил мне:

— Убийцы? А чего же ты ждешь от них? С их точки зрения, мы — пришельцы из космоса, которые приземлились, вторглись в их земли и постепенно овладели частью этих земель. И пока мы обещаем осыпать их всяческими благодеяниями, излечить их от стригущего лишая и от трахомы, избавить их от отсталости, неграмотности, притеснений феодалов, мы хитростью загребли еще кое-какие их земли. А ты как думал? Чтобы они благодарили нас за милость? Чтобы вышли нам навстречу с бубнами и тимпанами? Чтобы с великим почтением вручили нам ключи от этой земли лишь потому, что наши праотцы были здесь когда-то? Чему же тут удивляться, что они взялись за оружие, направив его против нас? И теперь, когда мы нанесли им решительное поражение, и сотни тысяч из них живут в лагерях беженцев, — что теперь? Ты, быть может, ждешь от них, чтобы возрадовались они нашей радостью, пожелали бы нам всех благ?

Я был потрясен. Хоть я значительно отдалился от риторики движения Херут и семейства Клаузнер, я все еще был конформистским продуктом сионистской действительности. Эти ночные речи Эфраима очень меня напугали и даже рассердили: в те дни подобные мысли выглядели едва ли не предательством. От изумления и растерянности я выстрелил в Эфраима Авнера ядовитым вопросом-утверждением:

— Если это так, то почему же ты топчешься здесь с оружием в руках? Почему бы тебе не покинуть Эрец-Исраэль? Либо возьми свое оружие и перейди на их сторону…

В темноте я услышал его грустную улыбку:

— На их сторону? На их стороне меня не хотят. Нигде в мире не хотят меня. Никто во всем мире не хочет меня. В этом-то все дело. Во всех странах есть, по-видимому, слишком много мне подобных. И только потому я здесь. Только потому я держу оружие в руках — чтобы меня не изгнали отсюда. Но слово «убийцы» по отношению к арабам, лишившимся своих деревень, я употреблять не стану. Во всяком случае, не стану употреблять это слово с такой легкостью по отношению к ним. По отношению к нацистам — да. По отношению к Сталину — да. И по отношению ко всем, кто грабит не принадлежащие им земли.

— Но из твоих слов следует, что и мы здесь грабим земли, нам не принадлежащие? Что, разве мы не жили здесь еще две тысячи лет тому назад? Разве не изгнали нас отсюда силой?

— Значит, так, — сказал Эфраим, — это очень просто: если не здесь, то где же она, наша земля, земля еврейского народа? В пучине морской? На луне? Или только еврейскому народу из всех народов мира не полагается даже маленького кусочка родины?

— А что же мы отобрали у них?

— Ну, ты, вероятно, забыл, что они попытались в тысяча девятьсот сорок восьмом всех нас уничтожить? Стало быть, в сорок восьмом была страшная война, и они, по сути, поставили вопрос так: или мы, или они. И мы победили, и отобрали у них. Гордиться тут нечем! Но если бы они победили нас в сорок восьмом, то поводов для гордости было бы еще меньше: они бы не оставили в живых ни одного еврея. И вправду, на их территории не живет сейчас ни один еврей. Но в том-то и все дело: поскольку в сорок восьмом мы отобрали у них то, что отобрали, то теперь и у нас кое-что есть. Поскольку и у нас уже есть, то теперь нам нельзя ничего у них брать. С этим покончено. В этом — вся разница между мной и твоим господином Бегиным: если в один прекрасный день мы отберем у них еще и еще, именно теперь, когда у нас уже есть, это будет большим грехом.

— А если через секунду появятся здесь федаюны?

— Если появятся, — вздохнул Эфраим, — то нам придется плюхнуться в грязь, прямо там, где стоим, и стрелять. И мы очень-очень постараемся стрелять лучше и быстрее их. Но не потому, что они — народ убийц, мы будем стрелять в них, а по той простой причине, что и мы вправе стрелять, и еще по той простой причине, что и мы вправе иметь свою землю. Не только они. А теперь из-за тебя я себя чувствую чуть ли не Бен-Гурионом. Если ты мне позволишь, я сейчас тихонечко зайду на ферму и выкурю спокойно сигарету, а ты уж покарауль тут наилучшим образом. Посторожи за нас обоих, пожалуйста.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.