25 (1)

[1] [2] [3] [4]

25

— Мне чудятся видения, — говорил Бэр, медленно шагая вдоль берега к тому месту, где они оставили свои сапоги. Их босые ноги утопали в холодном песке. Волны, тихо набегавшие со стороны далекой Америки, по-весеннему журчали в неподвижном воздухе. — Я вижу Германию, какой она будет через год. — Бэр остановился и закурил; его крепкие руки, руки рабочего, рядом с хрупкой сигареткой, казались огромными. — Руины. Везде руины. Двенадцатилетние подростки вооружаются гранатами, чтобы добыть кило муки. На улицах не видно молодежи, за исключением тех, кто ковыляет на костылях. Все остальные — в лагерях для военнопленных в России, Франции и Англии. Старые женщины тащатся по улицам, на них платья из мешковины, то одна, то другая вдруг падает и умирает от истощения, фабрики не работают: все они до основания разрушены бомбардировками. Правительства не существует, действует только закон военного времени, введенный русскими и американцами. Нет ни школ, ни домов, нет будущего…

Бэр умолк и задумчиво посмотрел на море. День клонился к вечеру; погода для такой ранней поры на побережье Нормандии стояла изумительно теплая и мягкая. Большой оранжевый шар солнца мирно опускался в воды океана. Жесткая трава на дюнах еле шевелилась; дорога, вьющаяся узкой черной полоской вдоль берега, опустела, а крестьянские домики из белого камня, видневшиеся вдали, казалось, были давным-давно покинуты своими обитателями.

— Будущего нет, — задумчиво повторил Бэр, устремив взгляд в сторону моря, мимо колючей проволоки. — Будущего нет.

Бэр был унтер-офицером в новой роте Христиана. Это был тихий, могучего сложения человек лет тридцати. Его жена и двое детей были убиты в январе во время налета английской авиации на Берлин. Прошлой осенью он получил ранение на русском фронте, но говорить об этом не любил. Бэр прибыл во Францию за несколько недель до возвращения Христиана из отпуска, который он проводил в Берлине.

За месяц знакомства с Бэром Христиан очень привязался к нему. Христиан, видимо, тоже нравился Бэру, и они стали проводить все свободное время вместе, совершая большие прогулки по цветущим окрестностям и попивая местный кальвадос и крепкий сидр в кафе той деревни, где располагался их батальон. Они всегда носили с собой пистолеты, так как офицеры постоянно предупреждали о деятельности французов из банд маки[75]. Однако пока что в этом районе не было никаких инцидентов, и Христиан с Бэром решили, что настойчивые предостережения были всего лишь симптомами растущей нервозности и неуверенности начальства. Поэтому они беспечно бродили по окрестностям деревни и по побережью моря, неизменно вежливые со встречными французами, которые казались вполне дружелюбно настроенными, хотя и были по-крестьянски серьезными и сдержанными.

Больше всего Христиану нравилась в Бэре его уравновешенность. Все остальные, с кем Христиану приходилось иметь дело с той ужасной ночи около Александрии, были измотанными, раздражительными, ожесточенными, истеричными и переутомленными… От Бэра веяло деревенским спокойствием; это был хладнокровный, уравновешенный, собранный, несколько замкнутый человек, редкого здоровья, и Христиан в его присутствии чувствовал, как успокаиваются его издерганные, истрепанные малярией и артиллерийским огнем нервы.

Вначале, когда его назначили в батальон в Нормандию, Христиану было очень горько. «С меня довольно, — думал он. — Я больше не могу». В Берлине он почувствовал себя больным и старым. Он проводил свой отпуск, лежа в постели по шестнадцать-восемнадцать часов в день, не вставая даже во время ночных налетов авиации. «Африка, Италия, израненная, так и не зажившая окончательно нога, то и дело повторяющиеся приступы малярии — нет, с меня довольно. Чего еще им от меня надо? Теперь, видно, они хотят, чтобы я встретил американцев, когда они высадятся на берег. Это слишком, — думал он, охваченный чувством горькой жалости к себе, — они не имеют права требовать этого от меня. Ведь есть миллионы других, которых война едва затронула. Почему бы не использовать их?»

Но потом он познакомился с Бэром, и спокойная, уравновешенная сила этого человека постепенно излечила его. За один месяц тихой, здоровой жизни он прибавил в весе, к нему вернулся здоровый цвет лица. У него ни разу не было головной боли, и даже больная нога, казалось, окончательно приспособилась к своим поврежденным сухожилиям.

И вот теперь Бэр шел рядом с ним по холодному песку морского берега и смущал его покой своими речами.

— Нет будущего, нет будущего. Они все время твердят, что американцы никогда не высадятся в Европе. Чепуха. Они видят вокруг себя могилы и насвистывают, чтобы отогнать страх. Только это будут не их могилы, а наши. Американцы высадятся, потому что они решили высадиться. Я готов умереть, — сказал Бэр, — но не хочу умирать бесполезно. Они высадятся, что бы мы с тобой ни делали, они вступят в Германию и встретятся там с русскими, и тогда с Германией будет покончено раз и навсегда.

Некоторое время они шли молча. Песок, набившийся между пальцами босых ног, вдруг напомнил Христиану о прошлом, когда он в летнюю пору босоногим мальчишкой бегал по песку. Эти воспоминания, прекрасный берег, чудесный, радостный день совсем не располагали к серьезным рассуждениям, которые навязывал ему Бэр.

— Я слушал их по радио из Берлина, — говорил Бэр, — они безудержно хвастались, бросали вызов американцам, приглашая их высадиться, намекали на какое-то секретное оружие, предсказывали, что очень скоро русские будут сражаться против англичан и американцев. Когда я слушал этот вздор, мне хотелось биться головой о стенку и плакать. И знаешь почему? Не потому, что они лгут, но потому, что это такая жалкая, такая наглая, такая пренебрежительная ложь. Именно пренебрежительная. Они сидят в тылу и болтают все, что им взбредет в голову, потому что они презирают нас, презирают всех немцев, всех жителей Берлина; они знают, что мы дураки и верим всему, что нам скажут; они знают, что мы всегда готовы умереть ради любой ерунды, которую они состряпают в свободные пятнадцать минут между завтраком и очередной выпивкой.

— Послушай, — продолжал Бэр, — мой отец сражался четыре года в прошлую войну. Он был в Польше, России, Италии, Франции. Он был ранен три раза и умер в двадцать шестом году от последствий отравления газом в восемнадцатом году в Аргоннском лесу. Боже мой, мы настолько глупы, что они даже заставляют нас снова и снова разыгрывать те же самые сражения, как будто несколько раз подряд крутят один и тот же фильм! Те же песни, та же форма, те же враги, те же поражения. Только могилы новые. Но на этот раз и конец будет иным. Немцы, может быть, никогда и ничему не научатся, но на этот раз научатся другие. На этот раз все будет по-иному, и поражение будет гораздо тяжелее. Прошлый раз это была славная, простая война в европейском стиле. Каждому она была понятна, каждый мог простить ее, потому что такого рода войны велись в течение тысячелетий. Это была война в рамках одной и той же культуры, когда одна группа цивилизованных христианских джентльменов сражалась против другой группы цивилизованных христианских джентльменов, с соблюдением одних и тех же общих, все предусматривающих правил. Прошлый раз, когда окончилась война, мой отец вернулся вместе со своим полком в Берлин, и на всем пути девушки бросали им цветы. Он снял военную форму, снова вернулся в свою юридическую контору и приступил к разбору дел в гражданских судах, словно ничего не случилось. На этот раз никто не будет бросать нам цветы, даже если кто-либо из нас и уцелеет, чтобы вернуться в Берлин.

— Нынешняя война, — говорил он, — это уже не та простая, понятная всем война в рамках одной и той же культуры. Это нападение зверей на дом человека. Я не знаю, что ты видел в Африке и Италии, но знаю, что я видел в России и Польше. Мы превратили в кладбище территорию в полторы тысячи километров длиной и в полторы тысячи километров шириной. Мужчины, женщины, дети, поляки, русские, евреи — мы не делали различия. В наших поступках не осталось ничего человеческого. Так делает только ласка, забравшаяся в курятник. Казалось, мы боимся, что если мы оставим на востоке хоть что-нибудь живое, оно когда-нибудь послужит свидетельством против нас и осудит нас. А теперь, — продолжал Бэр своим низким ровным голосом, — после всего этого мы совершаем последнюю ошибку. Мы проигрываем войну. Зверя медленно загоняют в угол, и человек готовится подвергнуть его последнему наказанию. А что, ты думаешь, будет с нами? Поверь мне, иногда по ночам я благодарю бога за то, что моя жена и двое детей погибли, и им не придется жить в Германии, когда окончится эта война. Иногда, — сказал Бэр, глядя поверх воды, — я смотрю на море и говорю себе: «Прыгай! Постарайся уплыть! Плыви в Англию, плыви в Америку, проплыви восемь тысяч километров, чтобы убежать от всего этого ужаса».

Они дошли до того места, где лежали их сапоги, и остановились, глядя на свою тяжелую обувь, задумчиво рассматривая тусклую, черную кожу, как будто эти тупые подбитые гвоздями сапоги были символом их агонии.

— Но я не могу уплыть в Америку, — продолжал Бэр, — я не могу уплыть в Англию. Я должен оставаться здесь. Я немец, и то, что постигнет Германию, постигнет и меня. Вот почему я так говорю с тобой. Ты понимаешь, — сказал он, — что, если ты заикнешься кому-нибудь о нашем разговоре, меня возьмут в ту же ночь и расстреляют…

— Я никому не скажу ни слова, — обещал Христиан.

— Я наблюдал за тобой целый месяц, — сказал Бэр, — присматривался и все взвешивал, Если я в тебе ошибся, если ты не Тот человек, за которого я тебя принимаю, это будет стоить мне жизни. Мне бы хотелось получше приглядеться к тебе, но у нас не так много времени.

— Насчет меня не беспокойся, — сказал Христиан.

— У нас осталась лишь одна надежда, — сказал Бэр, глядя на валявшиеся на песке сапоги. — Одна надежда для Германии. Мы должны показать миру, что в Германии есть еще человеческие существа, а не одни только звери. Мы должны показать, что эти человеческие существа еще могут действовать самостоятельно. — Бэр оторвал глаза от сапог и посмотрел своим спокойным, трезвым взглядом на Христиана, и Христиан понял, что процесс взвешивания все еще продолжается. Он ничего не сказал. Он был сбит с толку, он возмущался, что ему приходится выслушивать Бэра, и в то же время был зачарован его речью и знал, что должен слушать дальше.

— Никто, — сказал Бэр, — ни англичане, ни русские, ни американцы не подпишут мира с Германией, пока Гитлер и его подручные находятся у власти, потому что люди не заключают мир с тиграми. И если что-нибудь еще можно спасти в Германии, то мы должны подписать перемирие сейчас, немедленно. Что это значит? — подобно лектору, спросил Бэр. — Это значит, что сами немцы должны убрать тигров, сами немцы должны пойти на риск, должны пролить свою кровь за это дело. Мы не можем ждать, пока наши враги победят и дадут нам в дар правительство, потому что тогда уже нечем будет управлять, и не останется никого, кто бы обладал достаточной силой и волей, чтобы руководить государством. Это значит, что мы с тобой должны быть готовы убивать немцев, чтобы доказать остальному миру, что есть еще надежда для Германии. — Он снова посмотрел на Христиана. «Он пронизывает меня насквозь, — с негодованием подумал Христиан, — вбивает в мою душу один гвоздь за другим, чтобы укрепить свое доверие». Однако остановить Бэра он не мог.

— Не думай, — продолжал Бэр, — что я все это выдумал сам, что я одинок. Во всей армии, по всей Германии медленно готовится план и постепенно вербуются люди. Я не говорю, что это нам удастся. Я лишь говорю, что по одну сторону — неизбежная смерть, неизбежная гибель, по другую же сторону… небольшая надежда. Кроме того, — продолжал он, — лишь один тип правительства может нас спасти, и, если мы сами за это возьмемся, мы сможем создать такое правительство. Если же мы будем ожидать, пока это сделает противник, то у нас будет полдюжины марионеточных правительств, бесполезных, не имеющих никакого значения, и вообще это будут уже не правительства. Тогда двадцатый год по сравнению с пятидесятым покажется мечтой. Мы можем своими руками создать коммунистическое правительство, и Германия сразу же станет центром коммунистической Европы. Для нас нет иной формы правительства, что бы ни говорили англичане и американцы, потому что помешать немцам убивать друг друга в условиях, которые американцы именуют демократией, так же безнадежно, как, скажем, пытаться предотвратить нападение волков на стадо овец, положившись на их честное слово. Невозможно укрепить разрушающееся здание, наложив на фасад новый слой яркой краски; нужно заложить в стены и фундамент прочные железные балки. Американцы наивны, они слишком ожирели и поэтому могут позволить себе расточительную роскошь игры в демократию, но им никогда не приходило в голову, что их система покоится на толстом слое подкожного жира, а не на красивых словах, которые содержатся в их конституции…
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.