Глава 3. Кислая вода лжи (1)

[1] [2] [3] [4]

Осень перед наступлением зимних холодов сделала глубокий вдох, как пловец перед прыжком в воду. Стекляшками звенел на лужах тонкий резной ледок, и длинные округлые пузыри воздуха под ним лопались с тихим треском, а листва на деревьях, желтая, хрусткая, слабая, освещенная близоруким мягким солнцем, казалась ненастоящей. Тени на тротуар ложились неглубокие, размытым дрожащим силуэтом, как в окуляре неотфокусированного бинокля. И воздух -синий, холодный, свежий, кипящий в крови нарзановыми капельками.

От Красных ворот я прошел вниз по Басманной, и здесь листья на деревьях тоже висели сгустками застывшей смальты, а дымки из выхлопных труб проносящихся машин скручивались маленькими синими смерчами, замирали в воздухе неподвижно и в следующее мгновение бесследно исчезали… Около храма Петра и Павла была небольшая столовая, а времени у меня оставалось предостаточно, и я решил там позавтракать. В столовой – бывшей монастырской трапезной, мрачном сводчатом зале, народу было много, и я подсел к двум пенсионерам, не спеша вкушавшим капустные котлеты, которые они запивали кефиром. Один из них сердито говорил другому:

– Мудрят все!.. Вон вчера в газете написали, что умники какие-то воду варили до тех пор, пока не получилась вода, да совсем на воду не похожая -клейкая, тягучая, на морозе не замерзает, и вкус кислый. Вот ты мне и скажи – на кой она нужна мне, вода такая, чтоб ни напиться, ни умыться! Глупости одни да деньгам народным сплошной перевод…

Я доел свою яичницу, вышел на улицу и направился к Разгуляю, и все думал, что хорошо бы посмотреть на воду, которая хоть и вода, да не мерзнет на морозе, тянется, клейкая, а на вкус кислая.

За окном приемного покоя желтел неподвижно сад, прозрачный туман голубел в дальнем конце, у высокого дощатого забора, обтянутого поверху колючей проволокой в несколько рядов. Как в тюрьме. И тишина этого ясного осеннего утра, светлая и чистая, так не вязалась с невеселой колючей проволокой и тихими бледными людьми, бесшумно сновавшими по дорожкам сада в серых мышиных халатах. И жуткий, захлебывающийся, поднимающийся до тонкого пронзительного визга и вновь падающий в звериную тоску вопль за стеклянной дверью. Иногда сквозь этот рев отравленного животного доносилось тонкое рыдающее причитание: «Доктор, миленькая моя, дорогая, спасите, родная, не буду никогда… а-а-а!!!» И снова дикий нечеловеческий крик. Потом стихло…

Доктор Константинова вышла в приемную и смотрела на меня несколько минут, будто вспоминая, кто я такой, зачем я здесь и что я тут делаю. Потом достала из кармана халата пачку сигарет, закурила, и я видел, как прыгала сигарета у нее в руках. Тонкие губы кривились болезненной гримасой, взмахом руки она откинула со лба прядь пепельных волос, и когда она затягивалась, кожа обтягивала ее выпуклые, красиво прочерченные скулы.

– Ну как, нравится? – спросила она, будто мы прервали разговор только для того, чтобы она закурила. И добавила, уже не обращаясь ко мне: -Сволочь, скотина несчастная. Сколько я на него сил положила!..

Этого парня привезли при мне. Его вкатили на каталке, и лицо у него было запрокинуто, землисто-черное, отекшее, и единственно живыми на лице были глаза – налитые кровью и слезами, они струились нечеловеческим страданием. Белая липкая пена, как у загнанной лошади, падала у него со рта, конвульсивные судороги сводили тело. И он страшно, ужасно кричал, хрипло, обессиленно. Константинова, забыв обо мне, скомандовала:

– Приготовить реанимационную бригаду… Кордиамин внутримышечно, пантопон… Антигистамин… Кислотные нейтрализаторы… Общее промывание с марганцовкой… Подготовьте переливание крови…

Полтора часа я стоял в приемном покое и рассматривал засыпающий осенний сад, обнесенный колючей проволокой в несколько рядов, и тихих больных в сереньких халатиках, снующих по дорожкам. Больница, где пациенты не вызывают жалости, где страдания принесено не несчастьем, а собственным свинством. Где лечиться заставляют принудительно…

– …Сколько я на него сил положила! – сказала снова Константинова.-Двадцать пять ему, шесть лет он уже алкоголик, ребенок родился дегенерат, жена от него ушла. Семь месяцев я его лечила комплексным методом, выходил отсюда совершенно здоровым человеком. И вот пожалуйста – что мне привезли, вы видели…

– А почему его так корчило? – спросил я. Она сердито посмотрела на меня.

– Вы что думаете – я их мятными конфетами тут лечу? Для восстановления утраченных функций организма алкоголика применяются сильнейшие химические препараты, которые служат и барьером несовместимости против всех видов спиртов. А он сегодня стакан водки выпил.

– И что теперь будет?

– Не знаю. Может умереть.

Она закурила еще одну сигарету и сказала:

– Господи, обидно-то как! У нас закрытое лечебное учреждение, а я бы лучше сюда водила людей на экскурсии, как в кунсткамеру. Может, кого-нибудь хотя бы остановила. Ведь проходят люди по улице мимо – ну, больница как больница, и все, и ведь кто здесь не был, и представить себе не может, сколько здесь горя нечеловеческого, слез и страданий. Восьмой круг ада? – и только!

– А что сделать? – спросил я.

– Да что вы меня спрашиваете? Я же врач, а не социолог, хотя и этому подучиваешься помаленьку на нашей работе. Нет формы зла, которая бы не проложила через нашу больницу свой маршрут. Семьи разваливаются – к нам имеет отношение, дети больные родятся – и это у нас на учете, травмы, увечья на работе – пожалуйста, я вам и об этом справочку дам, ну а кто по пьянке попадает не к нам, а к вам – это вы лучше меня знаете…

Она помолчала, потом сказала:

– Ладно, чего уж там, вы этого тоже не решите. Вас интересует Обольников?

– Да, я бы хотел, чтобы вы мне о нем рассказали поподробнее.

Константинова вытащила из шкафа папку с надписью «История болезни», и я заметил, что папка толстая, обтертая, старая.

– Он у нас второй раз лежит, – сказала Константинова.– Рецидивировал год назад, но без серьезных осложнений, пил не слишком… На этот раз явился для лечения сам, с направлением райпсихиатра. Говорит, что хочет полностью излечиться.

– А ваши пациенты часто сами являются?

– К сожалению, они нас не радуют такой сознательностью, как Обольников.

– Я хотел бы с ним поговорить.

– Пожалуйста. Он сейчас на прогулке в саду. Пригласить его сюда или поговорите на воздухе?

– Давайте лучше на воздухе. Уравняем шансы, – усмехнулся я. – А то в этих стенах Обольников чувствует себя привычнее и увереннее, чем я.

Сергей Семенович Обольников гулял по дорожкам, задумчивый и меланхоличный, как Гамлет. Засунув руки за веревочный пояс теплого байкового халата, в кедах и вязаной женской шапочке, он не спеша вышагивал по утрамбованной красным толченым кирпичом тропке, снисходительно поглядывал на дерущихся из-за корок воробьев, и я слышал, как он сказал им осуждающе-снисходительно:

– Эть, птица, какая ты паскудная…

Он обернулся на наши шаги, вынул руки из-за пояса-веревки, стал «смирно», чем удивил меня немало, и сказал очень серьезно:

– Доброго вам здоровья, Галина Владимировна, желаю. И вы, товарищ, тоже здравствуйте.

Константинова усмехнулась, зло она усмехнулась, и сказала:

– Здравствуйте, Обольников. Часть бы вашей вежливости да в семью переадресовать – цены бы вам не было. Обольников серьезно кивнул:

– Семья недаром очагом зовется. Там ведь и добро и зло – все вместе перегорит и золой, прахом выйдет, а тепло все одно останется. Люди промеж себя плохо еще потому живут, что уважению друг другу заслуженную оказать не хотят. Вежливость – она что – слова, звук, воздуха одно колебание, а все-таки всем приятно.

– Вам бы, Обольников, такую рассудительность в смысле выпивки, -мечтательно сказала Константинова. – А то водочка всю вашу прелестную философию подмачивает.

– Водочку не употребляю, – гордо сказал Обольников. – Я «красноту», портвейн уважал до того, как под «автобус» попал, – и засмеялся, залился тонко, сипло заперхал.

– Это они так лекарство «антабус» называют, – пояснила мне Константинова. – Шуточки ваши, Обольников, на слезах родных замешаны. Им-то не до смеха…

Он успокаивающе протянул к ней руки:

– Да вы, Галина Владимировна, не тужитесь за них. Ничего, дело семейное, а жизнь – штука долгая, не одни пряники да вафлики, и горя через отца немного на укрепу дому идет, – и смотрел на нее он своими блекло-голубыми, водяными глазами ласково, спокойно, добро.

– Какие же это они от вас пряники в жизни видели? – спросила Константинова.

Обольников горестно развел руками:

– Даже странно мне слышать такие вопросы от вас, Галина Владимировна, как я знаю вас женщиной очень умной и начитанной. А кормил-то их кто, одежу покупал, образованию кто им дал? Пушкин? Тридцать лет баранку открутить -это вам не фунт изюму!

Константинова сложила руки на груди и костяшки пальцев побелели:

– А то, что дочка ваша до пяти лет не говорила – это фунт? И до сих пор состоит на учете в нервно-психиатрическом диспансере – это фунт? А сын убежал в пятнадцать лет из дому, с милицией его разыскивали – это фунт? А жена ваша – инвалид – это фунт? А когда мальчик ваш принес домой деньги, ребятами собранные на подарок учительнице, а вы их нашли и пропили, и парень бросил из-за этого школу – это как – фунт изюму?

Обольников натянул свою нелепую шапку до бровей, посмотрел на врача, и глаза у него были хоть и водяные, но не ласковые и не спокойные. Вода в них была стылая, тягучая и кислая от ненависти.

– Так я ведь не ученый там педагог какой, воспитывал, растил, как умел, последнее отдавал, все силушки из себя вытянул. Вы мне вот, Галина Владимировна, обещали душ Шарко назначить, так вы скажите, а то няньки без вашего-то слова не дают. А мне он очень полезный, в ослабленном моем состоянии здоровья все жилочки оживляет, кровь мою усталую сильнее гонит…

Константинова долго смотрела на него, вздохнула, сказала:

– Я скажу насчет душа. А этот товарищ с вами хочет поговорить. Он из уголовного розыска.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.