Глава 8. Человека к благу можно привести и силой (1)
[1] [2] [3] [4]Глава 8
Человека к благу можно привести и силой
Мастер Страдивари еще триста дней работал у старого Никколо Амати. Амати мучился ногами – они опухли чудовищно, превратившись в бесформенные ватные колонны. Ему стало тяжело работать у верстака, и он заказал себе высокий стульчик, вроде тех, что делают для детей, которые еще не достают до стола. И каждый день, кроме первого дня пасхи и рождества, он медленно, тяжело спускался по лестнице в мастерскую и строгал, пилил, вырезал и клеил скрипки, альты, виолончели.
Накануне страстной пятницы лекарь дон Себастиано пустил ему кровь, и мастер Никколо был слишком слаб, чтобы работать, но в мастерскую спустился и, сидя на своем стуле, смотрел, как Антонио натягивает струны на новую скрипку. Смотрел сердито, неодобрительно, потому что вся затея с этой скрипкой казалась ему глупой, недостойной серьезного мастера. Страдивари потратил на нее много месяцев, а в мире нет такого фокуса, на который великий мастер может тратить столько времени. А эта скрипка – просто фокус, прихоть, пустой каприз таланта.
– Такие штуки уже пытался сделать один мой ученик, – недовольно говорил Амати. – Он пытался построить скрипку из волнистого клена – не получилось, потом он вырезал виолончель из альпийской сосны – ее нельзя было слушать, как колодезный ворот…
Антонио от удивления чуть не выронил скрипку из рук:
– Учитель, у вас были ученики? Я слышу об этом впервые!
Что-то похожее на румянец выступило на бледных отечных щеках Амати -он понял, что проговорился. И острые сердитые глаза покрылись тусклой пленкой старческой бессильной слезы.
– Я не люблю вспоминать об этом, потому что память о нем вызывает в моем сердце горечь.
– Он оказался плохим человеком?
– Нет, скорее я оказался глупым человеком.
Мастер смотрел в растворенное окно, туда, где по ярко-синему небу Ломбардии бежали на север к Альпам причудливые стада облаков. Одуряюще пахли азалии, и одинокая птичка в саду все время испуганно вскрикивала -чью-итть! И все это так не вязалось со старостью, болезнью, бессилием, когда сам Страдивари чувствовал в своем сухом костистом теле одновременное биение тысячи быстрых, веселых и сильных пульсов…
– Его звали Андреа Гварнери, – сказал мастер Никколо, не заботясь о том, чтобы перекинуть хоть какой-то мост через паузу, наполненную тишиной, запахом цветов, бесследно растворившимися десятилетиями. – Когда он пришел ко мне, ему было столько же, сколько тебе сейчас. Я стар, чтобы лицемерить, поэтому я могу тебе сказать правду – он был талантливее тебя. Опытный садовник может много рассказать о цветке, который еще не раскрылся. А я уже был достаточно опытен, и очень скоро понял, что искусство моего ученика через несколько лет сравняется с моим. Его ждало бессмертие. Но людям останешься ты, а не он.
– Почему? – сердито, обиженно спросил Антонио.
Амати глянул на него искоса и усмехнулся:
– Не обижайся, сынок. Обижаться на правду глупо. Человек должен точно знать, чего он стоит. Андреа Гварнери погубил себя потому, что не знал своей настоящей цены. Он знал о своей талантливости, но не знал или не хотел знать, что при этом он ленив, легкомыслен и духовно слаб.
– Он не любил работать? – спросил Страдивари.
– Как тебе сказать? Очень быстро он придумал лучший, чем у меня, математический формуляр обеих дек, он совершенно волшебно компонировал эфы и дужку. Но он так и не смог найти секрет лака. Понимаешь, везде, где требовалась настойчивость и прилежание, там кончался Гварнери. Он отличался от тебя тем, что ты живешь, чтобы придумывать новые скрипки…
– А он? – настороженно спросил Антонио.
– А для него это была одна из многочисленных забав в жизни. Он строил удивительную скрипку и на другой день исчезал на неделю с какими-нибудь бродягами и блудными девками, пьянствовал, устраивал драки, из озорства взорвал доганьерскую заставу на границе герцогства Веронского, за что его посадили в тюрьму. Андреа скакал на лошади, как кирасир, и дрался на шпагах, как пьяный мушкетер. Он играл в карты и дружил со всеми ливорнскими ворами. Андреа был жуликоват, как генуэзец, весел, как неаполитанец, и зол, как сицилиец. Побожиться на библии в заведомой лжи ему было как высморкаться. В конце концов я прогнал его – он взял мою скрипку и на деке приписал: «…и Андреа Гварнери» – и продал ее богатому купцу из Павии.
– И были тысячу раз правы! – с сердцем воскликнул Антонио. – Он же самый настоящий вор!
– Да, – задумчиво сказал Амати. – Я был тогда очень сердит. И все-таки моя вина в том, что я не смог из него сделать великого мастера. Тогда я не понимал, что человека к благу можно привести и силой…
– Добро нельзя внушить силой, – сказал Страдивари.
– Но силой можно победить зло, – нахмурился Амати. – Зло жило в нем самом, как демон. И этот демон праздности, жадности и тщеславия оказался сильнее Гварнери… А я – я не сумел помочь ему… С тех пор слоняется по свету пустое обличье человека и утверждает, что его зовут Андреа Гварнери. Но это вранье: я могу присягнуть, что мастера Гварнери сожрал изнутри маленький злой демон, рожденный его алчным и суетным сердцем…
Страдивари уже не слушал учителя – погруженный в раздумья, он мерил широкими шагами мастерскую, рассеянно бормоча:
– Значит, он тоже искал в этом направлении…
Амати смотрел на новую скрипку, потом сказал:
– Чувствительность ели и клена очень различна. – И с сомнением покачал головой.
– Но в этом же все и дело! – воскликнул Страдивари. – Ель гораздо чувствительнее клена. Поэтому я рассчитал так, что скорость колебания нижней кленовой деки относительно верхней – еловой будет на одну четверть меньше. Каждая из дек будет иметь совершенно самостоятельный звук, но диапазон составит ровно один тон, и они неизбежно должны слиться и родить совершенно новое, доселе неслыханное звучание…
– А в каком положении деки будут давать резонанс? – недоверчиво спросил Амати.
– Вот этого мне и было всего труднее добиться! – со счастливой улыбкой сказал Страдивари. – Я подгонял их восемь недель!
Амати долго молчал, потом пожал плечами и сказал:
– Сынок, ты в этом уже понимаешь больше меня. Я знаю только, что в жизни столкновение двух разных и сильных характеров может породить взрыв. Может быть, в звуке он родит гармонию…
Великий мастер Никколо Амати был болен, стар и утомлен жизнью. Он не знал, что его ученик Антонио Страдивари открыл новую эпоху в истории музыки…
***
На улицу Радио я приехал в девять. У Константиновой было бледное утомленное лицо, синева полукружьями легла под глазами, четче проступили обтянутые прозрачной кожей скулы, губы поблекли, выцвели.
– …А почему вас интересует его одежда? – спросила она.
– Потому что дома у него ничего больше нет…
– Понятно, – кивнула Константинова. – Вот опись его имущества, принятого на сохранение.
Я быстро просмотрел листок, исписанный вкривь и вкось фиолетовыми буквами. Пиджак коричневый, брюки х/б, рубашка синтетическая, майка голубая, кальсоны, полуботинки бежевые, ключи, паспорт, 67 копеек.
Ключи, ключи мне надо было посмотреть!
Кладовая находилась на втором этаже, рядом со столовой, в том коридоре, где Обольников устроил нам с Лавровой «волынку». Мне бы не хотелось встретить его в этот момент, но поскольку бутерброд всегда падает маслом вниз, то уже на лестничном марше я увидел сияющую рыбью морду. Он мельком поздоровался со мной и сказал Константиновой:
– Доктор, просьба у меня к вам будет полносердечная. Уж не откажите мне в доброте вашей всегдашней…
– Слушаю вас, – сухо сказала она.
– Просился я выписать меня по глупости и моментальной душевной слабости, так как от лечения и всех выпавших на меня переживаний ослаб я организмом и духом. Но понял я в раздумьях своих, что, причиняя некоторые притеснения и ущемления, только добра и здравия желаете вы мне. Поэтому одумался я и прошу не выписывать меня, а лечить с прежним усердием и заботой…
От его ласкового простодушного нахальства у меня закружилась голова. Константинова полезла в карман халата за сигаретой, да, видно, вспомнила, что курить в лечебном корпусе нельзя, потерла зябко ладони, спросила прищурясь:
– Значит, вещи можно не отдавать и вас не выписывать?
– Не надо, не надо, – ласково, весело закивал Обольников.– Уж потерплю я, помучусь маленько выздоровления ради.
Константинова посмотрела на меня вопросительно. Я сказал:
– Далеко не уходите, Обольников. Вы можете мне понадобиться.
– Хорошо и ладненько, – радостно согласился он, и я готов был поклясться – в мутных бесцветных глазах его сверкнуло злорадство, только понять я все не мог, что это могло его так обрадовать.
Сестра-хозяйка открыла дверь в кладовую – небольшую комнату, уставленную маленькими фанерными шкафиками – точь-в-точь, как в заводской или спортивной раздевалке. На шкафчике с черным жирным номером «63» была приклеена бумажка – «Обольников С. С.». Сестра вставила ключ в висячий замок.
Вот тут-то и произошел один из тех случаев, о которых принято полагать, будто они управляют путями закономерностей. Я так и не понял впоследствии, то ли у Обольникова не выдержали нервы, то ли он стал жертвой своей дурацкой примитивной хитрости, но когда сестра вставила ключ в замок, у нас за спиной раздался резкий скрипучий голос Обольникова:
– Это что такое? Вам кто давал разрешение копаться в моих вещах?
От неожиданности у сестры сильно вздрогнули руки и замок вместе с петлей выпал из дверцы шкафика. Замок повис на второй петле, а на его дужке бессильно моталась, еле слышно позванивая, петля, выскочившая из дверцы…
– Вы зачем туда лезете? Разрешение на такие безобразия имеются у вас? – во всю силу нажимал на голос Обольников.
На сером кафельном полу сиротливо валялся шурупчик. А петля-то на трех должна была крепиться к дверце. Видать, и этот – единственный – был привернут кое-как, держался на соплях. В том-то и дело: Обольников обскакал меня. Я вот ждал прихода сестры-хозяйки, а он ждать не стал. Молодец, Сергей Семенович, ай да молодец!
– Теперь вы понимаете, почему он передумал выписываться? – повернулся я к Константиновой. Но она еще этой конструкции продумать до конца не успела и смотрела на меня с недоумением.
– Что же это деется вокруг такое? – надрывался Обольников.– Земля, что ли, вовсе бессудная стала?
– Замолчите, Обольников, – сказал я злобно. – Вот предписанное прокурором постановление на обыск в вашей квартире. Оно включает личный обыск.
Он замолк и долго внимательно смотрел мне в лицо неподвижными водянистыми глазами, только кончик носа чуть подрагивал. Потом он спокойно спросил:
[1] [2] [3] [4]