Эфраим Севела. Мама. (Мраморные ступени-2) (4)

[1] [2] [3] [4]

— Нет. Я — еврей.

— Я не знаю такого народа, — недоуменно произносит вьетнамец. — Кто такие — евреи?

Янкель вздохнул:

— Это люди, которым нет места на земле.

— Почему нет места? Земля большая. Значит, плохие люди.

— Многие так думают. Но я не вполне с ними согласен, — слабо улыбнулся Янкель. — Евреи дали миру… мою маму.

Вьетнамец с любопытством смотрит на него:

— А кроме мамы… назови еще кого-нибудь.

— Еще? — задумался Янкель. — Ну хотя бы Иисуса Христа.

— Религия — опиум для народа, — неодобрительно покачал головой старший вьетнамец и убежденно заключил: — Плохой народ.

Но второй вьетнамец, младший по званию, не согласился:

— Религия — опиум для народа, так сказал другой еврей. Карл Маркс.

— Тогда хороший народ, — уступил старший. — Карл Маркс наш учитель. Он указал нам путь в будущее. Ладно, мы тебя не расстреляем. А отправим на родину. Пусть русские с тобой разберутся.

Сибирская тайга. Без конца и края. Запорошенные снегом вековые сосны.

Заключенные парами валят пилами и топорами огромные деревья. Снова, как и некогда, согнувшись в три погибели, Янкель пилит сосну. Часовые в теплых полушубках греются у костров. Сторожевые псы, поскуливая от холода, рвутся с поводков.

И вот он, наконец, в Вильно. Постаревший, с густой сединой, бредет Янкель по улицам родного города и не узнает его. Город тот и не тот. Те же церкви высятся над ним. Так же кокетливо красуется костел Святой Анны, строго отсвечивают кресты с колоколен костела Святых Петра и Павла. Величественными классическим колоннами, как языческий храм Древней Эллады, вознесся над Кафедральной площадью белый строгий собор с гипсовыми фигурами апостолов в полукруглых нишах стен. И древняя белая башня перед собором уцелела. Все так же тянется к небу круглыми кольцами-этажами, каждый из которых возводили в разные века. И голуби, такие же, какими были давным-давно, беззаботно прыгают по истертым каменным плитам. Но почти нет старых узких улочек, дотянувших до средневековья. Их снесла война, разбив, изломав черепицу крыш, обрушив толстые, замшелые стены с узкими, как бойницы, окошечками. Эти улицы были последним пристанищем виленских евреев. Здесь было гетто. И всех евреев со всего города загнали в тесные, кривые улочки, набили ими древние, ветхие дома и, когда евреев уничтожили, взорвали и эти улочки, будто хотели истребить самую память о евреях, некогда населявших этот город.

Бродит Янкель по улицам, читает вывески. Они написаны не по-польски, как было до войны, а по-русски и по-литовски. Густой поток пешеходов обтекает его. Он заглядывает в лица. Ищет еврейские лица. И не находит. Никого не узнает. И никто не узнает его. Чужой среди чужих. В родном городе. Где он родился. И жил с мамой все свое детство на одной и той же улице по названию Погулянка.

И Погулянка уже не Погулянка. Улица, к счастью, сохранилась и горбится домами вверх по склону холма. Но называется по-другому. По-литовски. Улица Донелайтиса. Янкель в лагерном стеганом ватнике, хоть на дворе лето. Но в Сибири, откуда он приехал, стояли холода, когда его выпустили из-за колючей проволоки на свободу. Он выглядит оборванцем в своем затрапезном лагерном одеянии, и прохожие сторонятся его, обходят.

А он медленно бредет по бывшей Погулянке, вертит головой, узнавая дом за домом. И улыбается. И рукавом утирает слезы.

Остановился перед домом с тремя ступеньками, ведущими вниз. Над входом нет вывески «Горячие бублики. Мадам Лапидус и сын». Только крюки торчат из стены. Из верхних окон на него смотрят чужие, незнакомые лица.

Он трогает дверную ручку, и, как давным-давно, зазвенел колокольчик.

Янкель переступил порог.

В комнате нет прилавка, не видно печей, в которых мама пекла бублики. Все перестроено. Стоит посреди стол. На столе — швейная машина, и старый-старый еврей вращает рукой колесо, и машина стрекочет, пропуская под иглой полосу ткани.

Янкель узнал портного.

Умолк, оборвался стрекот швейной машины.

Портной долго и пристально, щуря подслеповатые глаза, вглядывается в Янкеля, но его отвлекает мужской голос из-за ширмы:

— Порядок! Брюки хорошо сидят!

Ширма сдвигается, и к портному выходит полуодетый русский офицер. В новеньких брюках-галифе, но без сапог и кителя. Китель, сверкая погонами и медными пуговицами, висит на спинке стула, и рядом на полу стоят, не сгибая голенищ, хромовые офицерские сапоги. Офицер в нижней рубахе, но форменной фуражки он с головы не снял, и она отсвечивает черным лакированным козырьком и шитой золотом эмблемой на околышке.

— Посидите, — говорит портной Янкелю. — Я скоро освобожусь.

С сантиметром на шее, он опускается на колени перед офицером и любовно расправляет руками крылья его брюк-галифе:

— Товарищ капитан, в этих брюках вы выглядите, по меньшей мере, как генерал. В них вы пойдете на повышение.

— Спасибо, — улыбается офицер, надевая китель. — Ваши бы слова да моему начальству в уши. Сколько с меня?

Портной, не вставая с колен, снизу вверх глянул на него:

— Не извольте беспокоиться… Пустяки… Какие могут быть счеты между портным и милицией…

— Ну, тогда я перед вами в долгу, — смущаясь присутствием постороннего, бормочет офицер.

Янкель сидит на стуле, погруженный в свои мысли, и очнулся лишь от крика попугая:

— До свидания! Будьте здоровы! — крикнул попугай офицеру, направлявшемуся к выходу с пакетом под мышкой.

Офицер на пороге оглянулся и удивленно спросил портного, кивнув на попугая:

— На каком языке это он?

— На идиш. По-еврейски, — со вздохом сказал портной.

— Скажите, — протянул офицер, — на этом языке уж и евреи не разговаривают, а он, птица, болтает.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.