Возвращение броненосца (3)

[1] [2] [3] [4]

– Послушайте, где вы брали кефир?

– А тут рядом, на Екатерининской, за углом.

– …Такой стервы, как моя соседка, – поискать надо…

– …А я ему говорю – не нравится, катись колбасой… кавалер нашелся дырявый…

Так говорили эти люди, не зная, что сейчас, снимаясь в этой, казалось, ничем от других не отличимой кинокартине, они входят в бессмертие, они становятся героями величайшего в мире произведения искусства… Да и самим создателям фильма не дано было знать о грядущей судьбе их работы. Снимался великий «Броненосец „Потемкин"».

– Приготовились! – послышался голос сверху. – Начали! Пошли солдаты!..

Потом снимали, как женщина поднимается с мертвым мальчиком на руках навстречу палачам. Снимали, как катится по лестнице детская коляска и падает убитая мать младенца. Снимали учительницу с разбитыми стеклами очков, залитую кровью.

Участникам съемки было жарко, они устали, они счастливы, что съемка наконец кончилась, можно расписаться в ведомости, получить свой трояк и уйти. Расписывался безногий матрос, и последней – Клавдия.

Она получила деньги, попрощалась с мальчиком, который сегодня был ее сыном, и ушла.

Глушко с большим набитым бумагами портфелем и Сажин – насупившийся, угрюмый – шли по Садовой улице.

– Ты что, ума лишился? – говорил Глушко. – Кто ты такой – съемки закрывать? Из Москвы звонили – это же по заданию ЦИКа картину снимают. Про девятьсот пятый год картина. Какой там у вас, говорят, ненормальный объявился съемки запрещать?…

– Закон есть закон, – мрачно отвечал Сажин. – Кодекс о труде. Он и для съемщиков закон, и для Москвы закон.

– Слушай, Сажин, кино – дело темное. Мы же с тобой ни черта в этом не понимаем. Нужно там что-то или вправду самодурство…

Они остановились у дома, где жил Глушко.

– Зайдем, Сажин, – сказал он, – зайдем, чаю попьем…

– Нет, спасибо, пойду…

– А я тебя прошу – зайдем. У нас пирог нынче. И ты не был сто лет, с тех пор как переночевал, приехав. Зайдем, Настя довольна будет, что ей все с одним со мной сидеть… – И они вошли.

Настя – жена Глушко – действительно искренне обрадовалась Сажину. Пожурила, что не приходит. Мальчишки уже лежали в кровати и спали, обнявшись.

– Садитесь, садитесь, пожалуйста. У меня беда, Миша, пирога-то нет. Мука, оказалось, вся…

– Ладно, – ответил Глушко, усаживаясь за стол, – переживем как-нибудь. Чаю с хлебом хоть дашь? Согласен. Сажин! Садись…

Настя налила им чаю из большого чайника, нарезала хлеб и подсела к столу.

– Видишь ли, – говорил Сажину Глушко, – лет через сколько-нибудь не будет у партии надобности ставить на руководящие посты таких, как мы с тобой, которым приходится другой раз печенкой разбираться в делах, нюхом допирать, что к чему… будут большевики спецами в любой области, научатся и искусству даже… а сейчас – что делать… бери сахар, бери, бери… Худо только что другой дуролом ничего не петрит в том же, к примеру, искусстве, а лезет давать указания – и чтобы все по его было… Вот что худо…

– Да хватит вам про дела, – сказала Настя, – неужто дня недостаточно… Ребята, а не махнуть нам в Горсад – музыку послушаем… Сосед наш – администратором там – приглашал…

– А что? – Глушко хлопнул Сажина по плечу. – Какие идеи бывают у женщин!

Они сидели перед оркестровой раковиной на дополнительной скамье – все места были заняты. Маленького роста рыжий скрипач вышел на эстраду и стал перед оркестром.

– Наш… – шепнул Сажин, – склочный тип – просто кошмар… Вчера за полтинник такой скандал закатил…

Но тут в оркестре закончилось вступление и раздался голос скрипки. Кристальной чистоты звук летел в сад, и публика замерла. Закрыв глаза, играл удивительный художник. Потом вступил оркестр.

Сажин сидел, изумленно глядя на маленького скрипача. Впервые в жизни слышал Сажин такую музыку.

Домой Сажин возвратился в десять. Верки не было, но следы ее пребывания можно было увидеть повсюду – лифчик на столе, чулок на полу, окурки, грязная тарелка на стуле и всюду лузга, лузга, лузга…

Сажин снял френч, закатал рукава рубахи, сходил на кухню за ведром и веником и стал убирать комнату.

Утреннее солнце осветило разостланный на полу тюфячок, на котором одетым – сняв только сапоги – спал Сажин, и аккуратно застеленную им с вечера постель – она так и осталась нетронутой. Тикал будильник. В открытое окно влетел воробей, сел на подоконник, удивленно покрутил головкой и выпорхнул обратно на волю. За дверью послышался грохот – упало то ли корыто, то ли ведро, за этим последовало Веркино «черт, сволочь, повесили тут, идиёты» – и сама Верка ввалилась в комнату.

Сажин проснулся, смотрел на нее. Верка была пьяна. Ее пошатывало, когда она шла к кровати. Не дойдя, остановилась и уставилась на Сажина, который натягивал сапоги.

– Постойте, товарищи, постойте… – морщила Верка лоб и крутила головой то так, то этак, глядя на Сажина, – кто это тут у меня в комнате… Елки-палки! Да это же ты, Сажин! Как хорошо, что ты пришел… – И вдруг нахмурилась: – Постой, а какого хрена ты тут делаешь?

К этому времени Сажин натянул сапоги и встал.

– Идите вон, – сказал он, – собирайте свои вещи и чтобы духу тут вашего не было! – Хлопнув дверью, он ушел.

Верка вслед ему сделала реверанс.

– Пожалуйста, очень вы мне нужные… дурак фиктифный… уж я не заплачу… Скажите, пожалуйста… – Схватив с подоконника пачку книг, она швырнула их на пол и стала затаптывать ногами. – Вот тебе твои книжки, лежит тут, понимаешь, на тюфяку – мужик не мужик… очень ты мне нужный… Пойду, не заплачу, очень ты мне нужный…

И вдруг, придя в ярость, Верка стала громить все подряд. Она ломала стулья, стол, вышвырнула все, что было в шкафу, расшвыряла постель, перевернула кровать. И кричала:

– Вот тебе! Вот! Вот! Вот тебе, Сажин! Получай!

Но самую великую ярость вызвал у нее тюфяк. Она рвала его зубами, как самого своего злого врага.

А растерзав, остановилась, осмотрела разгромленную комнату и сказала:

– Не заплачу, катись ты, Сажин, на все четыре стороны…

Потом упала на изодранный в клочья тюфяк и заревела в голос.

Облетели листья с деревьев. По направлению к вокзалу тянулись подводы с имуществом съемочных групп. Киноэкспедиции прощались с Одессой. На извозчиках ехали и сами кинематографисты. То и дело открывалось какое-нибудь окно, и только-только вставшая с постели дева посылала воздушный поцелуй какому-нибудь бравому осветителю или реквизитору. И молоденькая продавщица цветов на углу подавала знаки кому-то из уезжающих. В общем, сцена отъезда кинематографистов похожа была на уход из городка кавалерийского эскадрона после постоя.

На одном из перекрестков, у подворотни, в которую можно было бы скрыться в случае появления милиционера, торговала семечками Клавдия. Девчонки крутились тут же, возле нее.

– Жареные семечки… – неумело, не так, как выкрикивают торговки, объявляла Клавдия, – семечки жареные, вот кому жареные семечки.

У ног ее стоял небольшой мешок с «товаром» и граненый мерный стаканчик. Изредка кто-нибудь останавливался и покупал у Клавдии семечки.

Но вот, гулко перебирая ногами, подъехал и остановился рысак. В лакированной на «дутиках» пролетке сидел важный нэпман и… Верка. Верка в огромной шляпе, в роскошном наряде, в высоких, шнурованных до колен ботинках, сияющих черным лаком, с болонкой на руках.

– Возьми семечек, котик, – сказала она спутнику.

– Но, Верочка… ты же бросила… в рот их не берешь…

– Что? – взмахнула она накрашенными ресницами, и «котик», вздохнув, сошел с пролетки, подошел к Клавдии.

Она насыпала в свернутый из газетной бумаги кулечек два стакана семечек.

– Две копейки, – сказала Клавдия, опасливо оглядываясь по сторонам.

Нэпман вернулся, и Верка приказала кучеру:

– Пошел! На Ланжероновскую.

Рысак взял с места стремительный ход, и нэпман обнял Верку за талию. Так они «с ветерком» неслись по улицам Одессы, обгоняя всех извозчиков и даже легковые автомобили, изредка попадавшиеся на пути.

И вот – Ланжероновская.

– Потише, потише, – командовала Верка, – вон к тому дому, – указала она, – еще немного подай вперед… так, стой.

Пролетка остановилась у Посредрабиса, прямо против окна кабинета Сажина. Верка заложила обтянутую высоким шнурованным ботинком ногу на ногу, отдала болонку «котику» и принялась грызть семечки, демонстративно сплевывая лузгу на мостовую. Нэпман хотел было убрать руку с Веркиной талии, но она свирепо прошипела:

– Держи, дурак, не убирай руку…

Сквозь приспущенные ресницы она видела, что Сажин, подняв голову от стола, с изумлением рассматривает ее.

Покрасовавшись так немного, Верка скомандовала:

– Давай вперед, да с места вихрем!

Кучер привстал, дернул вожжами, гаркнул во все горло:

– Эй ты, залетная!.. – И пролетка понеслась дальше.

– Убери руку, – сказала Верка нэпману, – жмешь как ненормальный, синяков наделал… – и выкинула назад на мостовую кулек с семечками.

В Посредрабисе закончился рабочий день. Полещук складывал документы, запирал шкафы. Зал Посредрабиса преобразился. Одна стена была сплошь занята большой стенгазетой «Голос артиста», на другой стене две доски: «Спрос» и «Предложение», над ними объявление: «При Посредрабисе создан художественный совет. Председатель – главный режиссер драмтеатра И. М. Крылов. За справками обращаться к тов. Полещуку». В зале стояли удобные кресла, столики.

Сажин вышел из кабинета, натягивая на ходу длиннополую кавалерийскую шинель без знаков различия в петлицах.

– Не забудьте, Андриан Григорьевич, – сказал ему Полешук, – завтра с утра пленум горсовета, а в три правление союза. Да, извините, чуть не забыл… тут вчера оставили… вас уже не было. Лекарство какое-то.

– А кто же это?

– Наша одна билетерша… она как-то была у вас… Сорокина Клавдия.

Сажин взял бутылку, прочел приклеенную к ней бумажку. «Грудной отвар» – было написано неровными буквами.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.