Годы войны (18)

[1] [2] [3] [4]

Севск. Нам рассказывают, что здесь вчера был немецкий броневик, вышли два офицера, посмотрели и уехали. Ведь это глубокий тыл. Играли в дурачка; в семье девушка Зоя, красивая, умная, с сильным характером. Здесь мы почувствовали, не как у учительниц, что нас любят, что мы не ночевщики, а сыновья и братья. Переночевав, двинулись.

На дороге стоит немецкий броневик. Парнишка с кубарем усаживается. "Вас ведь подобьют?" "Кто? Немцы за своего примут, а свои увидят разбегутся". И поехал. Невеселые шутки.

Небо стало немецким, наших неделями не видно.

Старик говорит: "Вы откуда отступаете?"

Хитрый Митрий - помер, а глядит.

Маляры, каменщики, сердясь на заказчика, замуровывают в стену яйцо, либо коробочку с тараканами (положив в эту коробочку отрубей для пищи) яйцо воняет, а тараканы верещат, все это беспокоит хозяев.

Орел, снова Орел. Над городом самолеты. Снова гостиница. Обычная провинциальная областная гостиница, но сейчас она кажется после путешествия особенно приятной, именно тем, что она такая обычная, мирная. Эта обычность сейчас прекрасна, есть даже комната, где стоят вазоны, накрытый бархатной скатертью стол, кресла и на стене висит школьная карта Европы, и мы подходим к этой карте и смотрим; страшно становится, как мы далеко отступили. В коридоре ко мне подходит знакомый по штабу фронта, фотокорреспондент Редькин, вид у него такой, что всякий бы насторожился. "Немцы жарят прямо на Орел, сотни танков, я еле выскочил из-под огня, нужно немедленно уезжать, не то они нас здесь накроют". И он рассказал, как сидел и обедал в одном очень спокойном тыловом штабе, и вдруг их (обедающих) встревожил шум; смотрят - бежит наркомвнуделец, весь осыпанный мукой. Оказалось, он спокойно проезжал в нескольких километрах от этого места, вдруг танк развернулся и выстрелил, снаряд попал в кузов грузовика, в котором он ехал (в кузове была мука), и вот он прибежал. Кругом танки! Редькин сел в машину и примчался в Орел, а по той же дороге, следом жарят немецкие танки, и никакого сопротивления нет. Редькин рассказывает с шипом, страшным шепотом. Захожу в номер, где остановились известные по штабу майор с бородкой и капитан из оперативного отдела: известно ли им что-нибудь о прорыве немцев? Они смотрят на меня глазами, полными бараньей самоуверенной глупости: "Чушь, ерунда", - и продолжают распитие напитков. Всю ночь город грохочет, мчатся машины, обозы, не останавливаясь. А утром он весь уже охвачен ужасом, агонией, словно сыпняком. В гостинице плач, суета. Я пытаюсь заплатить за номер, никто не хочет принимать деньги, но сам не знаю зачем, я заставляю дежурную принять 7 рублей. По улицам бегут люди с мешками, чемоданами, несут на руках детей. С заячьими мордами прошмыгивают мимо меня стратег-майор и капитан. Идем в штаб военного округа, оказывается, без пропуска не пускают, мертвое спокойствие писарей и мелких начальников, пропуска с десяти, подождите час, начальство будет не раньше одиннадцати. Ох, знаю я это непоколебимое, идущее от невежества спокойствие, сменяющееся истерическим страхом и паникой.

Все это я уже видел: Гомель, Бежица, Щорс, Мена, Чернигов, Глухов... Встречаем знакомого полковника. "Можно ли проехать в штаб по Брянскому шоссе?" "Может быть, - говорит он, - но, вероятней всего, немецкие танки уже вышли на этот участок". После этого идем в баню и едем по Брянскому шоссе, авось свинья не съест. С нами садится военная докторша-грузинка, ей тоже нужно во второй эшелон штаба фронта. Всю дорогу она поет необычайно неестественным голосом романсы, едет она из тыла и совершенно не представляет себе опасность. Мы все ее слушатели, смотрим влево, точно нас перекосило. Дорога пустынна, ни единой машины, ни одного пешего, ни крестьянских подвод, мертво! Страшная жуть этих пустых дорог, по которым прошел последний наш и вот-вот пройдет первый неприятель. Пустынная, ничья дорога, как пустынная, ничья земля между нашей и немецкой линией. Проехали благополучно, въехали в наш брянский лес, как в отчий дом. Через два часа после нас по этому шоссе шли немецкие танки, немцы вошли в Орел в шесть часов вечера, по Кромскому шоссе; может быть, мылись в той же бане, которую утром топили для нас. Ночью в нашей избе я вдруг вспомнил допрос австрийца в роскошном плаще, при свете коптилочки: об этих самых танках он и говорил!

Нас вызвал комиссар штаба и сказал: "В четыре ноль-ноль, ни минутой позже, выезжайте по этому маршруту". Никаких объяснений он давать нам не стал, но и без объяснений все было ясно, особенно после того, как мы разглядели маршрут. Наш штаб находился в мешке - справа немцы шли на Сухиничи, слева на Волхов из Орла, а мы сидели под Брянском. В лесу. Пришли в свою сторожку и стали укладываться: матрацы, столы, стулья, лампу, мешки, хозяйственный Петлюра даже снес с чердака запасы клюквы; все это уложили в кузов грузовика, подаренного нам генералом Еременко, и ровно в четыре, при ясном холодном небе и при свете осенних звезд двинулись в путь. Предстояло состязание на скорость: мы раньше выскочим из мешка или немцы успеют раньше завязать его.

Я думал, что видел отступление, но такого я не то что не видел, но даже и не представлял себе. Исход! Библия! Машины движутся в восемь рядов, вой надрывный десятков, одновременно вырывающихся из грязи грузовиков. Полем гонят огромные стада овец и коров, дальше скрипят конные обозы, тысячи подвод, крытых цветным рядном, фанерой, жестью, в них беженцы с Украины, еще дальше идут толпы пешеходов с мешками, узлами, чемоданами. Это не поток, не река, это медленное движение текущего океана, ширина этого движения - сотни метров вправо и влево. Из-под навешенных на подводы балдахинов глядят белые и черные детские головы, библейские бороды еврейских старцев, платки крестьянок, шапки украинских дядьков, черноволосые девушки и женщины. А какое спокойствие в глазах, какая мудрая скорбь, какое ощущение рока, мировой катастрофы! Вечером из-за многоярусных синих, черных и серых туч появляется солнце. Лучи его широки, огромны, они простираются от неба до земли, как на картинах Доре, изображающих грозные библейские сцены прихода на землю суровых небесных сил. В этих широких, желтых лучах движение старцев, женщин с младенцами на руках, овечьих стад, воинов кажется настолько величественным и трагичным, что у меня минутами создается полная реальность нашего переноса во времена библейских катастроф.

Все глядят на небо, но не в ожидании пришествия Мессии, а в ожидании немецких бомбардировщиков. Вдруг крики: "Вот они, идут, идут сюда!"

Высоко в небе медленно и плавно треугольным строем плывут десятки кораблей, они идут в нашу сторону. Десятки, сотни людей переваливают через борты грузовиков, выскакивают из кабин и бегут в сторону леса. Как вспышка чумы, паника охватывает всех, с каждой секундой растет толпа бегущих. А над толпой разнесся пронзительный женский крик: "Трусы, трусы, это журавли летят!" Произошла конфузия.

Ночевка. Комаричи, что ли. Пришел кусок штаба. Полковник советует не ложиться спать, каждый час наведываться к нему. Сам он ровно ничего не знает, связи у него нет никакой, да и с кем связь? Наведываться к полковнику взялся Трояновский, внезапно он исчезает, мы бесимся, потом тревожимся, пропал парень, и нигде его нет. Ходим к полковнику в очередь я и Лысов, в промежутках смотрим в окно и строим десятки гипотез об исчезновении Трояновского. Вышел на двор, подошел к нашей "эмке", какой-то неясный шум. Открываю дверцу - пропавший юноша в обществе племянницы нашей хозяйки. Смутил их, они меня. Трояновский извлечен, в избе мы ему закатываем страшнейший разнос: "Да понимаете, дурень, мальчишка, обстановку, да как вы смели..."

Он все понял и все признал, кается, на лице у него сладкое, умиротворенное выражение, зевает, потягивается. Это, по-видимому, злит нас больше всего, как неравноценно провели мы время. В избу входит племянница. На лице ее тихий покой, хоть рисуй с нее: "Невинность", "Чистоту", "Утро". И это нас бесит. На рассвете снова в путь.

Состязание на скорость продолжается: мы или немцы. Сажаем на наш грузовик медперсонал какой-то районной больницы. 10 врачей, они, не имея привычки ходить, прошли немного и выбились из сил. Довезли их до Белева. Старик врач трогательно, в высокопарных выражениях благодарит нас: "Вы спасли нам жизнь", а докторши даже не прощаются, подхватив узлы, бегут на вокзальный перрон. Благородная старая кость. Белев, с крутым въездом, страшнейшая грязь, узенькие и не узенькие улицы одинаково не вмещают громаду, вливающуюся с проселочных дорог. Множество диких слухов, нелепых и абсолютно панических. Вдруг бешеная пальба. Оказывается, кто-то включил уличное фонарное освещение - бойцы и командиры открыли огонь из винтовок и пистолетов по фонарям. Если б по немцам так стреляли. Те, кто не знает причин стрельбы, бегут кто куда может: немцы ворвались, кто ж еще?

Ночуем в чудовищно нищей комнате. Только в городе, в трущобе может быть такая страшная, такая черная нищета. Хозяйка мастодонт, с сиплым голосом, гремит, ругается, шипит на детей, на предметы. Мне, нам показалось, что она фурия, исчадие ада, и вдруг мы видим: она добра, великодушна, заботлива, с какой озабоченностью стелет она нам свое тряпье на полу, как угощает! Ночью, во мраке, я слышу плач. "Кто?" Хозяйка сипло, шепотом говорит: "Это я, семеро детей у меня, оплакиваю их". Какая бедность, городская нищета хуже деревенской, глубже, черней - она объемлет все, нищета воздуха, света...

В избах стены оклеены газетами, это газеты мирного времени. Мы глядим и говорим: "Смотрите, мирное время". А вчера мы видели хату, она уже оклеена газетами военного времени. Если хата не сгорит, когда-нибудь приедут и скажут: "Смотрите, газеты военного времени!"

Ночевка за Белевым у молоденькой учительницы. Она очень хорошенькая и очень глупенькая, совершенная овечка: чему-то она учила, не мудрости, верно. У нее ночует подруга, такая же молоденькая, но не такая красивая. Обе всю ночь говорят шепотом, горячо, спорят. Утром мы узнали: наша бросает дом и уходит на восток, подруга решила идти на запад к родным, живущим где-то за Белевым, проще говоря, остаться с немцами. Наша просит посадить ее на грузовик. Мы согласны. Я зову нашу полуторку "Ноев ковчег" - сколько десятков людей мы уже вывезли из потопа, наступающего с запада. Обе подруги заплаканы, плакали всю ночь. Теперь все ночью плачут, а днем спокойны, безразличны, терпеливы. Укладываем вещи, наша молодая хозяйка выходит с крошечным узелком. Она не хочет брать ни зеркала, ни занавесочек, ни флакончиков одеколона, ни даже платьев. "Мне ничего не нужно",- говорит она. Видимо, я проглядел высшую мудрость в этой восемнадцатилетней девушке, мудрость жизни. Мы пробуем уговорить подругу. Лицо ее мертвое, губы сжаты, она молчит, не смотрит на нас. Подруги прощаются холодно, не протягивая руки. Остающаяся понимает: хоть все мы стоим рядом, но уже непроходимая чаща легла под ноги. "Заводи, пошел!" Да, нешуточные вопросы приходится решать в 18 лет! В последнюю минуту мы заходим в милую комнатку уже сидящей в машине девушки, в ничью комнату, и чистим кремом для лица сапоги, вместо тряпочки пользуемся беленькими воротничками. По-видимому, этим мы хотим самим себе подтвердить, что рухнула жизнь.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.