32 (1)

[1] [2] [3] [4]

— Я думаю, нам нужно послать Пейвона ко всем чертям, — заявил Кин, — и ехать прямо в Париж. По радио говорят…

— Я знаю, что говорят по радио, — перебил его Майкл, — и знаю, что скажешь ты. А я говорю, что мы будем сидеть и ждать!

Он отошел от Кина и уселся на траву, прислонившись к низкой каменной ограде, которая тянулась вдоль речушки. Двое солдат из бронетанковой дивизии нерешительно посмотрели на него, а затем вернулись в окоп и снова закрылись ветками. Стеллевато поставил автомат к ограде и прилег на траву вздремнуть. Он вытянулся, прикрыл руками глаза и уснул как убитый.

Кин уселся на камень, достал блокнот с карандашом и стал писать письмо жене. Он посылал ей подробные отчеты обо всем, что делал и видел, включая самые ужасные описания убитых и раненых. «Хочу, чтобы она знала, что творится на белом свете, — трезво рассуждал он. — Если она поймет, что нам приходится испытывать, может, она станет смотреть на жизнь по-другому».

Майкл смотрел поверх каски Кина, который пытался на расстоянии в три тысячи миль исправить взгляды на жизнь своей равнодушной супруги. Древние стены города и загадочные, закрытые ставнями окна, не украшенные флагами, упрямо хранили свою тайну.

Майкл закрыл глаза. Хоть бы мне кто-нибудь написал, думал он, и объяснил, что со мной происходит. За последний месяц накопилось столько противоречивых впечатлений, что казалось, потребуются целые годы, чтобы отсеять их друг от друга, разобрать по полочкам и докопаться до их подлинного смысла. Он чувствовал, что во всей этой пальбе, в захвате городов, в бомбардировках, в переходах по раскаленным пыльным дорогам летней Франции, в приветствиях толпы, в поцелуях девушек, в стрельбе снайперов, в пожарах — во всем этом кроется какой-то общий глубокий смысл. Этот месяц ликования, хаоса и смерти, казалось, должен был бы дать человеку какой-то ключ к пониманию войн и насилия, к пониманию роли Европы и Америки.

С тех пор как Пейвон грубо поставил его на место тогда в карауле в Нормандии, Майкл почти совсем потерял надежду принести какую-нибудь пользу в войне, но зато он должен теперь, по крайней мере, понять ее, думал он.

Однако никакие обобщения в голову не приходили. Он не мог, например, сказать, что «американцы такие-то и такие-то, поэтому они побеждают» или что «французы ведут себя так-то и так-то в силу таких-то особенностей своего характера», а «беда немцев в том, что они не понимают того-то и того-то…»

Стремительный натиск и ликующие крики, смешавшись в его сознании, представлялись одной многогранной бурной драмой. Эта драма не переставая будоражила его мозг, мешала ему спать даже тогда, когда он изнемогал от жары и усталости. Он никак не мог отделаться от своих мыслей даже в такие моменты, как сейчас, когда его жизни, быть может, угрожала опасность в этом притихшем, сером, безжизненном городке на дороге в Париж.

К тихому журчанию воды в речушке примешивалось деловитое шуршание карандаша Кила. Опершись спиной о каменную ограду, Майкл сидел с закрытыми глазами; после долгого недосыпания его клонило ко сну, но он не поддавался и, чтобы не уснуть, перебирал в памяти бурные события прошедшего месяца…

Названия залитых солнцем городов, словно сошедшие со страниц сочинений Пруста[93]: Мариньи, Кутанс, Сен-Жан-ле-Тома, Авранш, Понторсон… Приморское лето в волшебной стране, где в серебристо-зеленой манящей дымке сливаются овеянные легендами Нормандия и Бретань. Что бы сказал этот болезненный француз, отгородившийся от мира в обитой пробкой комнате, о дорогих его сердцу приморских провинциях теперь, в суровом августе 1944 года? Какие замечания сделал бы он своим неровным, дрожащим голосом по поводу тех изменений, которые внесли в архитектуру церквей XIV века 105-миллиметровые орудия и пикирующие бомбардировщики? Как бы на него подействовали трупы лошадей, валяющиеся в канавах под кустами боярышника, и сожженные танки, издающие странный, смешанный запах металла и горелого мяса? Какими изысканными, утонченными фразами выразили бы свое отчаяние месье де Шарлюс и мадам де Германт при виде новых путешественников, шагающих по старым дорогам мимо Мон-Сен-Мишеля?..

…«Шагаю уже целых пять дней, — раздается неподалеку молодой голос со среднезападным акцентом, — и еще ни разу не выстрелил! Но не подумайте, что я жалуюсь. Я, черт возьми, могу загнать их до смерти, если это то, чего от меня требуют…»

…В Шартре пожилой капитан с кислой физиономией рассуждает, облокотившись на танк «Шерман», остановившийся на площади перед собором: «Не пойму, и чего только люди грызлись столько лет из-за этой страны? Клянусь богом, здесь же нет ничего такого, чего нельзя было бы сделать, и гораздо лучше, у нас в Калифорнии!..»

…На перекрестке, окруженный саперами с миноискателями в руках и танкистами, танцует чернокожий карлик в красной феске. Его награждают аплодисментами и спаивают кальвадосом, только сегодня преподнесенным солдатам местными жителями…

…На разрушенной улице к Пейвону и Майклу подходят два пьяных старика с букетиками анютиных глазок и герани. Они приветствуют в их лице американскую армию, хотя вправе были бы спросить, почему четвертого июля, когда в деревне уже не было ни одного немца, американцы сочли нужным обрушить на нее бомбы и за тридцать минут превратить деревню в груду развалин.

…Немецкий лейтенант, захваченный в плен 1-й дивизией, за пару чистых носков указывает на карте точное расположение своей 88-миллиметровой батареи еврею — беженцу из Дрездена, ныне сержанту военной полиции.

…Степенный французский фермер целое утро трудится, выкладывая у обочины громадную надпись из роз «Добро пожаловать, США!» в знак приветствия проходящим солдатам; другие фермеры со своими женами устраивают прямо у дороги ложе из цветов убитому американцу, усыпают его розами, флоксами, пионами, ирисами из своих садов, и смерть в это летнее утро на мгновение кажется радостным, чарующим, трогательным событием, и проходящие солдаты осторожно огибают яркую цветущую клумбу.

…Бредут тысячи пленных немцев, и, когда смотришь на них, в душу начинает закрадываться неприятное чувство: судя по их лицам, никак нельзя сказать, что именно эти люди перевернули Европу вверх дном, отняли тридцать миллионов жизней, жгли население в газовых печах, вешали, калечили, пытали. Теперь их лица выражают лишь усталость и страх. Если бы их всех одеть в американскую форму, то они бы, честно говоря, выглядели так, как будто прибыли сюда из Цинциннати.

…В каком-то городишке недалеко от Сен-Мало хоронят бойца Сопротивления, и артиллерия огибает похоронную процессию, которая тянется в гору за лошадьми в черных плюмажах, впряженными в ветхий катафалк; жители городка, одетые в свое лучшее платье, шаркают по пыльной дороге, чтобы пожать руки родственникам убитого, торжественно выстроившимся у ворот кладбища. Майкл спрашивает у молодого священника, помогающего при богослужении в кладбищенской церкви: «Кого хоронят?», а тот отвечает: «Не знаю, брат мой. Я из другого города…»

…Плотник из Гранвиля, уроженец Канады, который работал на строительстве немецких береговых укреплений, говорит, покачивая головой: «Теперь все равно, приятель. Вы пришли слишком поздно. В сорок втором, в сорок третьем году я бы с радостью приветствовал вас, тряс вам руки. А теперь, — он пожал плечами, — теперь поздно, приятель, слишком поздно…»

…В Шербуре пятнадцатилетний юноша с возмущением говорит об американцах: «Дураки они, — горячится он, — развлекаются с теми же девками, которые жили с немцами! Тоже мне, демократы! Плевал я на этих демократов! Я сам, — хвастал он, — наголо обрил пять таких девок, чтобы не путались с немцами, и сделал это тогда, когда было опасно, еще задолго до вторжения! И дальше буду брить, обязательно буду…»

Храпел Стеллевато, карандаш Кина не переставая шуршал по бумаге. Из города по-прежнему не доносилось ни звука. Майкл встал, подошел к мостику и уставился на темную коричневатую воду, тихо бурлившую внизу. Если эти восемьсот немцев собираются атаковать город, размышлял он, то хоть скорее бы. А еще лучше, чтобы подошли свои, и с ними Пейвон. Война переносится куда легче, когда вокруг тебя сотни других солдат, когда ни за что не отвечаешь, когда знаешь, что за тебя решают люди, которых специально этому учили. А здесь, на обросшем мхом мостике через безымянную речушку, в безмолвном, забытом городишке, чувствуешь себя всеми покинутым. Никому нет дела, что эти восемьсот немцев могут войти в город и пристрелить тебя. Никому нет дела, будешь ли ты сопротивляться или сдашься в плен, или просто удерешь… Почти как в гражданской жизни: всем наплевать, живешь ты или уже умер…

«Подождем Пейвона еще тридцать минут, — решил наконец Майкл, — а потом поедем назад разыскивать какую-нибудь американскую часть».

Майкл беспокойно взглянул на небо. В густых, свинцовых, низко нависших тучах было что-то угрожающее и зловещее. Жаль! А ведь все эти дни стояла ясная, солнечная погода. В солнечный день как-то особенно веришь в свое счастье… Свистит над головой пуля снайпера, и ты считаешь вполне естественным, что он промахнулся; попадаешь под обстрел с самолета, прыгаешь в канаву прямо на труп капрала-танкиста и чувствуешь, что тебя не заденет, — и не задевает… Майклу вспомнилось, как под Сен-Мало командный пункт полка попал под артиллерийский обстрел. Оказавшийся там какой-то генерал из верхов орал на утомленных, с покрасневшими глазами людей, склонившихся у телефонных аппаратов: «Какого черта делает корректировщик? Трудно, что ли, найти эту проклятую пушчонку! Передайте, чтобы немедленно отыскал негодницу!» Дом сотрясался от разрывов, люди кругом забились в щели, но даже тогда Майкл верил, что останется цел и невредим…

Сегодня же — совсем другое дело. Солнца нет, и в счастье не верится…

Веселый солнечный марш, кажется, кончился. Девочка, поющая «Марсельезу» в баре Сен-Жана; стихийно возникший парад местных жителей в маленьком городке Миньяк, когда его проходили первые пехотинцы; бесплатный коньяк в Ренне; монахини и дети, выстроившиеся вдоль дороги под Ле-Маном; отряд бойскаутов, марширующих с серьезными лицами на своем воскресном параде под Алансоном рядом с танковой колонной; семейные группки, рассевшиеся на залитых солнцем берегах реки Вилен; знаки победы в виде буквы V; знамена; бойцы Сопротивления, с гордым видом конвоирующие своих пленников, — все куда-то вдруг исчезло; казалось, будто это было в прошлом веке, а теперь наступают новые времена, серые, мрачные, несчастливые…

Майкл подошел к Кину.

— Поедем в центр города — посмотрим, что там делается.

— Ладно, — сказал Кин, пряча блокнот и карандаш, — ты меня знаешь, я готов хоть куда.

«Знаю», — подумал Майкл и, наклонившись к Стеллевато, похлопал его по каске. Тот издал жалобный стон: видно, ему снилось что-то приятное и непристойное, связанное с прошлыми похождениями.

— Оставь меня в покое, — пробормотал он.

— Ну хватит. Вставай! — Майкл настойчивее похлопал по каске. — Поедем кончать войну…

Двое танкистов вылезли из окопа.

— А нам, выходит, одним оставаться? — укоризненно спросил толстяк.

— Вас же учат, кормят и вооружают лучше всех солдат в мире. Что вам стоит задержать каких-то восемьсот фрицев?

— Ты, я вижу, остряк! — обиделся толстяк. — Значит, бросаете нас одних?

Майкл забрался в джип.

— Не беспокойся. Мы только взглянем на город. Будет что интересное — позовем.

— Все острит, — сказал толстяк и с унылым видом посмотрел на своего приятеля.

Стеллевато медленно переехал по мосту на другой берег.

На городскую площадь въезжали медленно, осторожно, держа карабины в руках. На площади не было ни души. Витрины лавок были плотно закрыты железными ставнями, двери церкви — на замке, гостиница выглядела так, словно уже несколько недель в нее никто не входил. Оглядываясь вокруг, Майкл чувствовал, что у него нервно подергивается щека. Даже Кин на заднем сиденье настороженно притих.

— Ну, а дальше куда? — прошептал Стеллевато.

— Стой здесь.

Стеллевато затормозил и остановился посреди вымощенной булыжником площади.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.