9

[1] [2] [3]

Отсюда, из рабочего кабинета, из трех узких высоких окон с темными шторами открывался вид на печальный, немного запущенный сад, прямо за оградой которого простирались безжизненные пространства Иудейской пустыни, ее скалистые склоны, которые, постепенно снижаясь, волна за волной катились к Мертвому морю. Перешептывающиеся друг с другом высокие кипарисы и сосны окружали сад, между деревьями там и сям цвели олеандры, неухоженные розовые кусты, зеленели одичавшие травы, запорошенные пылью деревца туи, там были серые гравиевые дорожки, садовый стол, сработанный из дерева, загнивающего под обильными зимними дождями, и еще один старый куст — наполовину засохшая, изогнувшаяся китайская сирень. Даже летом, даже в дни, когда налетает из пустыни знойный ветер — хамсин, было что-то зимне-русское, что- то удручающее в этом саде. Бездетные дядя Иосеф и тетя Ципора подкармливали в нем окрестных котов оставшейся на кухне едой, но никогда не видел я, чтобы они гуляли по саду, или сидели на одной из двух его выцветших скамеек вечерами, когда ветерок приносит прохладу.

Только я бродил по этому саду в одиночестве по субботам, после обеда, сбежав от скуки ученейших бесед, которые велись в гостиной. Я охотился на тигров в зарослях кустов, вел раскопки среди камней, надеясь найти спрятанные древние рукописи, и мечтал о том, как будут захвачены и падут под натиском моих боевых колонн выжженные холмы за забором.

Все четыре высокие и широкие стены библиотеки были от края и до края заставлены книжными богатствами. Книги стояли, плотно прижавшись друг к другу, но расставлены были в образцовом порядке — ряд за рядом выстраивались тома в синих, серых, зеленых переплетах, с золотым и серебряным тиснением. В некоторых местах из-за тесноты два ряда книг — один за спиной другого — вынуждены были ютиться на одной, до предела перегруженной полке. И были там блоки готических букв, замысловатых, как башенки замков, и были там священные еврейские тексты, издания Гемары и Мишны, книги религиозных законов иудаизма, молитвенники, собрания мидрашей, сказаний и притч. И были там стеллаж ивритской Испании, и стеллаж Италии, и целый раздел, где были собраны книги из Берлина и других мест, где процветало движение Хаскала. Огромные пространства были отданы Израилю, достижениям лучших его умов и его истории. История древнего Востока, Греции, Рима, история Средних веков, история раннего христианства и христианства новейших времен… Всевозможнейшие исследования в области языческих культур, религий Азии, книги мудрецов ислама… Целая стена посвящена истории еврейского народа — от древности до наших дней… И были обширные славянские области, казавшиеся мне туманными, и территории греческие, и серо-коричневые регионы скоросшивателей и картонных папок, заполненных авторскими оттисками и рукописями. Даже крошечного пространства на стенах не осталось свободным, даже на полу примостились десятки книг, некоторые из них открыты, лежат обложками кверху, иные — со множеством маленьких закладок, а некоторые сгрудились там и сям, как перепуганные стада овечек, на двух-трех стульях с высокими спинками, предназначенных для гостей, часть книг навалена на подоконники. Черная лестница вела к верхним полкам, упиравшимся в высокий потолок. Эту лестницу с помощью металлических рельсов можно было передвигать по всему пространству, вдоль и поперек, и порой я даже получал разрешение покатать с превеликой осторожностью эту лестницу на ее резиновых колесиках из конца в конец, от одной секции с книгами до другой — по всему пространству библиотеки.

Не было здесь ни единой картины, ни цветочной вазы, ни какого-нибудь уголка с изящными безделушками. Только книги. Книги и тишина, заполнявшая всю комнату, и чудесный, насыщенный запах — кожаных переплетов, пожелтевших листов, застаревшего переплетного клея, легкой сырости, странно напоминавшей о морских водорослях, — запах мудрости, учености, тайн и пыли.

В центре библиотеки, словно огромный темный эсминец, который бросил якорь посреди залива, окаймленного горами, стоял рабочий стол профессора Клаузнера. Стол был загроможден высоченными пирамидами из томов энциклопедий и словарей, стопками тетрадей и блокнотов, ручками всевозможных цветов и калибров — синими, черными, красными, карандашами, стиральными резинками, чернильницами, запасами скрепок, булавок, листами, брошюрами, записками, карточками, коричневыми и белыми конвертами, а также конвертами с разноцветными марками, бывшими предметом моего вожделения. Раскрытые тома на иностранных языках лежали поверх раскрытых книг на иврите, и среди них были рассеяны листки, вырванные из блокнота, исписанные дядиным почерком, похожим на сплетения паутины, в которой словно мертвые раздувшиеся мухи запутались многочисленные зачеркивания и исправления. Повсюду разбросаны маленькие записочки. А поверх всего, словно паря над этим хаосом, возлежат на стопке книг дядины очки в золотой оправе. Вторые очки, в черной оправе, лежат на вершине другого книжного холма, на вспомогательной маленькой тележке, примостившейся рядом с дядиным стулом, а третьи, подглядывают за тобой, устроившись среди страниц открытого журнала на небольшой тумбочке рядом с темной кушеткой.

На этой кушетке, свернувшись, как плод в материнском чреве, укрытый по самые плечи легким вязаным шерстяным одеялом, которое своими красно-зелеными клетками напоминало юбку шотландского стрелка, лежал сам дядя Иосеф. Без очков лицо его выглядело детским, был он худым и щуплым, словно мальчик, в его коричневых миндалевидных глазах таились и веселье, и грусть. Он слабо помахал нам своей бледной до прозрачности рукой, улыбнулся (бледно-розовые губы мелькнули сквозь седые усы над аккуратной белой бородкой) и произнес нечто вроде:

— Заходите, пожалуйста, мои дорогие, заходите, заходите…

(На самом деле, мы уже зашли, уже стояли перед ним, но все еще были рядом с дверью и стояли, тесно прижавшись друг к другу, — мои мама, папа и я, — словно маленькое стадо, заблудившееся на чужом выгоне).

— Уж простите меня, пожалуйста, что я не поднялся вам навстречу, пожалуйста, не обращайте на меня внимания, вот уже две ночи и три дня я не покидаю рабочего места, глаз не сомкнул, спросите, будьте добры, госпожу Клаузнер, и она засвидетельствует, что я не отлучаюсь ни для еды, ни для сна, ни даже для того, чтобы заглянуть в газеты, — пока не завершу эту статью… Выйдя в свет, эта статья наделает у нас много шума, да и не только у нас. Ведь весь культурный мир, затаив дыхание, следит за этой дискуссией, и на это раз, мне кажется, удалось заткнуть рты мракобесам всех мастей. На сей раз им ничего не останется, как сказать «аминь», либо, по крайней мере, признать, что их доводы опровергнуты, что, как говорят наши мудрецы, и ослы их мертвы и поля их смыты…

А вы, дорогая моя Фаня? Дорогой Леня? И маленький Амос, такой симпатичный? Как поживаете? Что нового в вашем мире? Читали ли вы уже дорогому Амосу некоторые отрывки из книги «Когда нация борется за свою свободу»? Мне кажется, дорогие мои, что из всего написанного мною до сего дня не создал я более достойной книги, чем эта. Она могла бы послужить пищей духовной для нежной души столь дорогого мне Амоса, да и для душ всей нашей замечательной еврейской молодежи. С ней могут сравниться по силе своего влияния разве что рассеянные на страницах моей «Истории Второго Храма» описания героических подвигов и восстаний. А совсем недавно написал мне один из моих читателей, как раз не еврей, а просвещенный швейцарский священник, что, изучая главы, описывающие борьбу евреев против гнета языческого эллинизма, в моих книгах «История Второго Храма», «Иисус Назорей» и «От Иисуса до Павла», он, этот читатель, впервые в жизни уяснил со всей четкостью, в какой степени Иисус был евреем, насколько далек был он от всего греческого и римского. Впрочем, столь же далек Иисус был от раввинов, придерживающихся заскорузлых законов того времени, которые были не лучше самой темной ортодоксии наших дней.

А вы, мои дорогие? Наверняка, вы пришли пешком? И проделали долгий путь? От самого вашего дома в квартале Керем Авраам? Помнится, более тридцати лет назад, когда были мы молодыми и жили еще в живописном, таком самобытном, Бухарском квартале, то, бывало, по субботам уходили пешком из Иерусалима и добирались до его пригородов Бейт Эль и Анатот, а иногда шагали мы даже до могилы пророка Шмуэля… Дорогая госпожа Клаузнер, несомненно, напоит и накормит вас, если только соизволите вы последовать за ней в ее царство, а я, как только завершу этот тяжелый абзац, тотчас же присоединюсь к вам. Возможно, придут к нам также и Войславские, и Ури Цви Гринберг, и Эвен-Захав, и дорогой Натаниягу с его симпатичной женой, которые навещают нас почти каждую субботу…

Идите-ка сюда, поближе ко мне, дорогие мои, подойдите поближе, и вы увидите собственными глазами, подойди и ты, Амос, милый моему сердцу малыш, взгляните на эти листы черновиков на моем столе: не правда ли, после моей смерти стоило бы приводить сюда группы студентов, поколение за поколением, чтобы убедились они воочию, какими страданиями дается писателю его работа, сколько мук принял я за свою жизнь, сколько забот положил я на то, чтобы стиль моего письма был напорист, прост и прозрачен, как хрусталь, сколько слов пришлось мне вычеркнуть в каждой строчке, сколько черновиков накопилось: иногда я делал не менее полдюжины различных черновых вариантов, прежде чем отправлял написанное в типографию. Шелест крыльев вдохновения можно услышать только там, где лицо покрыто потом: вдохновение рождается из усердия и точности. Ведь сказано, что под лежачий камень вода не течет… Теперь же ступайте, мои дорогие, за госпожой Клаузнер, утолите свою жажду. А я не задержусь.

*

Из библиотеки ты попадал в коридор, узкий и длинный, словно кишка. Отсюда, свернув вправо, можно было попасть в ванную или в каморку, служившую складом, а можно было пойти прямо — в кухню, в кладовку и в комнату служанки, которая примыкала к кухне (комната-то была, а вот служанки в ней никогда не было), или сразу же свернуть влево — в гостиную. А если пройти по коридору дальше, то за второй дверью оказывалась белая нарядная спальня тети и дяди — с большим зеркалом в медной оправе с гравировкой, по обеим сторонам которого стояли два витых подсвечника. Итак, в гостиную можно было попасть тремя путями: войдя в дом, из прихожей сразу повернуть налево, или пройти прямо — к кабинету, а, выйдя из него, опять-таки повернуть влево и очутиться в гостиной — именно этот путь проделывал обычно по субботам дядя Иосеф, направляясь сразу же к почетному своему месту во главе обеденного стола черного дерева, стола, протянувшегося почти во всю длину гостиной. Кроме того, в углу гостиной был еще один вход, низкий и сводчатый, ведущий в комнату отдыха, овальную, словно в башне замка, — ее окна выходили в палисадник перед домом, к вашингтонским пальмам, на тихую улицу, на другой стороне которой, прямо напротив, стоял дом писателя Агнона.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.