57

[1] [2] [3] [4]

А папа ответил ему:

— Вот за это я и вправду бесконечно благодарен всем вам здесь.

Когда же мы вышли из столовой, папа не пощадил меня и добавил, обращаясь к Цви так, словно он, мой папа, пришел забрать свою собачонку, сданную на время в пансионат для собак:

— Я передал его в ваши руки, в определенном смысле, в довольно запущенном виде, но вот теперь мне кажется, он находится в неплохом состоянии.

*

Я потащил его осматривать весь кибуц Хулда. Не удосужился спросить — не хочет ли он отдохнуть? Не позаботился предложить ему принять прохладный душ, либо сходить в туалет. Показывая наши владения, я, как старшина-сверхсрочник на военной базе для новобранцев, протащил моего бедного папу — красного, обливающегося потом, беспрерывно вытирающегося носовым платком — от загона для мелкого скота до птичника и молочно-товарной фермы, а оттуда — в столярную и слесарную мастерские, на склад, расположенный на вершине холма, где хранились маслины… И все это время я безостановочно читал ему лекцию о принципах кибуца, об экономике сельского хозяйства. О преимуществах социализма, о вкладе кибуца в военные победы Израиля. Я не сделал ему ни единой поблажки. Я был снедаем каким-то дидактически-мстительным огнем, и это было сильнее меня. Не дал ему произнести ни слова. Отметал любые его попытки задать хотя бы один вопрос: я говорил, говорил, говорил…

Из той части кибуца, где размещался «дом детей», я потащил отца, собравшего последние остатки сил, обозревать дома, в которых живут старожилы кибуца, и амбулаторию, и школьные классы. Пока, наконец, не добрались мы до дома культуры и библиотеки, где застали Шефтеля-библиотекаря, отца Нили, которая спустя несколько лет станет моей женой. Улыбчивый добряк Шефтель сидел себе в рабочей голубой одежде и, от души распевая какую-то хасидскую мелодию, печатал что-то двумя пальцами на машинке. Словно агонизирующая рыба, которую каким-то чудом в последнюю минуту вернули в воду, встрепенулся мой папа — увядший от жары и пыли, задыхавшийся едва ли не до обморока от запаха навоза и ароматов кормовых трав. Вид книг и библиотекаря мгновенно воскресил его, и он тут же начал излагать свои идеи и соображения.

Около десяти минут беседовали эти будущие свойственники о том, о чем обычно беседуют библиотекари. Затем Шефтеля одолела застенчивость, папа оставил его в покое и стал исследовать библиотеку, расположение полок и их содержимое: так бдительный военный атташе с тщательным вниманием следит за маневрами иностранной армии.

Затем мы, папа и я еще погуляли. Нас угостили кофе с пирогом в доме Ханки и Озера Хулдаи, которые вызвались быть моей семьей в дни моей кибуцной юности. Здесь папа продемонстрировал всю глубину своего понимания польской литературы. Задержав на секунду взгляд на книжной полке, он немедленно стал оживленно беседовать с ними по-польски, процитировал строки Юлиана Тувима, на что Ханка ответила ему цитатой из Юлиуша Словацкого, он вспомнил Адама Мицкевича, а ему ответили Ярославом Ивашкевичем, всплыло имя Владислава Реймонта, в ответ прозвучало — Станислав Выспяньский…

Папа общался с кибуцниками так, будто ходил на цыпочках: он, видимо, всерьез опасался сказать по ошибке нечто столь ужасное, что даже последствий этого невозможно предвидеть. Он говорил с ними так деликатно, словно считал их социализм неизлечимой болезнью, — несчастные, зараженные этой болезнью, даже представить себе не могут, насколько безнадежно их состояние, поэтому ему, гостю со стороны, все видящему и понимающему, следует быть очень осторожным, чтобы по ошибке не обронить нечто такое, что откроет им глаза и покажет, сколь велико их несчастье.

Поэтому он не упускал возможности в присутствии кибуцников Хулды выразить свой подчеркнутый восторг перед тем, что увидел собственными глазами, проявлял вежливую заинтересованность, задавал вопросы («Каково у вас положение с зерновыми?» «Как обстоят дела в животноводстве?»). И вновь выражал изумление. Не проливал на них потоки своей эрудиции, почти не каламбурил. Сдерживался. Возможно, опасался, что это причинит мне вред.

*

Но под вечер нахлынула на отца какая-то печаль. Словно истощились разом все его шутки, и высох ключ его анекдотов. Он попросил, чтобы мы немного посидели вдвоем на скамейке за домом культуры и понаблюдали за закатом. С заходом солнца он замолчал, и мы сидели вдвоем в полном безмолвии. Моя смуглая рука, на коже которой уже появился светлый пушок, покоилась на подлокотнике скамейки вблизи его бледной руки, покрытой черными волосами. На сей раз папа не называл меня ни «ваша честь», ни «ваше высочество». И не вел себя так, будто на его плечи возложена ноша тяжкого долга — немедленно преодолеть любое воцарившееся молчание. Отец виделся мне смущенным и грустным, до такой степени, что я чуть было не коснулся его плеча. Но — не коснулся. Я думал, что он пытается сказать мне нечто важное и даже срочное, но никак не может начать. Первый раз в жизни мне показалось, что отец опасается меня. Я хотел ему помочь, быть может, даже начать вместо него, но, как и он, я сдержался. Наконец он произнес:

— Значит, так.

И я эхом повторил вслед за ним:

— Так.

И вновь мы замолчали. Я вдруг вспомнил ту грядку, которую мы пытались, он и я, вырастить на бетонной почве нашего двора в квартале Керем Авраам. Я вспомнил и нож для разрезания бумаг, и домашний молоток — эти инструменты служили ему сельхозинвентарем. Вспомнил саженцы, что привез он и высадил ночью так, чтобы я не видел: он хотел утешить меня после нашей провалившейся попытки вырастить на грядке овощи.

*

Папа привез мне в подарок две свои книги. На титульном листе «Новеллы в ивритской литературе» было написано «Сыну — птичнику от папы — библиотекаря (бывшего)». А вот «Историю мировой литературы» открывали слова, в которых, возможно, таились скрытый упрек и разочарование: «Амосу, сыну моему, с надеждой, что займет он место в нашей литературе».

Ночевали мы в одной из свободных комнат в кибуцном доме для детей. Там были две кровати для подростков и ящик для одежды, у которого дверцу заменяла занавеска. В темноте мы разделись, в темноте поговорили минут десять: о Северо-Атлантическом блоке, о холодной войне… Затем, пожелав друг другу спокойной ночи, мы повернулись друг к другу спиной. Возможно, не только мне, но и папе было трудно уснуть в ту ночь. Уже несколько лет, как мы не спали в одной комнате. Дыхание его казалось мне затрудненным, словно ему не хватало воздуха, либо дышал он ртом, сквозь стиснутые зубы. С тех пор, как умерла мама, не спали мы, папа и я, в одной комнате: со времени ее последних дней, когда она перебралась в мою комнату, а я убегал от нее к нему и спал рядом с ним на двуспальной кровати, и с тех первых ночей после ее смерти, когда я был так напуган, что папа вынужден был приносить матрас и спать в моей комнате.

И на этот раз на мгновение я испугался: в два или три часа ночи я проснулся, и ужас охватил меня. Потому что в лунном свете постель отца показалась мне пустой. А он сам тихонько подвинул стул и сидел на этом стуле всю ночь у окна, неподвижно и молча, с открытыми глазами, не сводя взгляда с луны или считая проплывающие облака. Кровь застыла у меня в жилах.

Но папа спокойно и глубоко спал на постеленной мною для него кровати, а тот, кто привиделся мне сидящим в молчании, с открытыми глазами на стуле против луны, был не отец мой, не призрак, а всего лишь одежда — брюки цвета хаки и голубая простая рубашка, специально выбранные папой для того, чтобы не выглядеть в глазах кибуцников высокомерным, не задеть, не приведи Господь, их чувства.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.