23 (1)

[1] [2] [3] [4]

– Не надо, я не устала… – Нет, не сказала, только подумала.

Когда, отыскав плед в шкафу, он вернулся в гостиную, Нюта уже спала в кресле, закинув голову, как набегавшийся ребенок.

Элиэзер тихонько укрыл ее, сел в кресло напротив и стал на нее смотреть.

Иногда ему казалось, что она совсем не изменилась. Во всяком случае, с ней не произошло никаких досадных физических превращений, какие случаются с большинством людей после сорока. Ну, понятно, эта ее цирковая выучка, мотоцикл, каскадерская жизнь… идиотство, если вдуматься. Боже, какое идиотство вся жизнь этой дорогой девочки! И даже сейчас, сейчас… эти знаменитые идиотские шоу – разве для этого создан ее беспощадно ясный, мгновенный, острый ум?

Разве для того точат на божественных станках столь выдающиеся экземпляры человеческой породы?

Он неотрывно смотрел на нее, и мог бы смотреть бесконечно, испытывая только покой и счастье от того, что она здесь. Иногда, как это ни дико, ему казалось, что смотрит он на самого себя, что это он сейчас чуть шевельнул рукой и вздохнул, не выплывая из сна. Странно: близнец, он своим подлинным духовным отражением чувствовал не брата, а эту девочку, случайно встреченную им тридцать лет назад в клубе молокозавода. Его душа отражалась в ней так полно, так успокоенно; никто не знал, что все долгие годы разлуки, разговаривая сам с собою, он то и дело повторяет ее имя. Видишь, Нюта, я успел и посуду помыть, и брюки простирнуть…

Она спала минут двадцать и проснулась от громкого голоса в коридоре:

– Фаня, учтите, я должна вам полтора доллара!

– Ай, бросьте сказать!

В комнате горела настольная лампа. В кресле напротив сидел Элиэзер, притихший, грустный, со своим негативом за спиною.

Вдруг ее нагнал спертый запах в темном запутанном коридоре его коммуналки на Подоле. Омерзительная затхлая смесь гуталина, лыжной мази и подгорелой каши из кухни. Крадущиеся шаги за нею, и внезапный страх, от которого стало морозно коже головы.

– Стой! – глухо бросил оборотень, нагнав ее у двери и дернув за плечо. – Остановись!

Они стояли во тьме коридора и оба тяжело дышали, словно мчались наперегонки: ее убегающее – пунктиром – прерывистое дыхание и его злобное сопение.

– Я же запретил тебе приходить! Я велел тебе оставить брата в покое!

Она молчала, не в силах отвести глаз от этого кошмара: мерцающие во тьме глухого коридора белые волосы и две белые брови, плывущие в пустоте.

– Ты слышала?! Не понимаешь по-хорошему, настырная дрянь?! Я тебе не дам свести его с ума окончательно! Я увезу его, поняла?! Увезу далеко и навсегда!

– Не навсегда! – выдохнула она, ужасаясь тому, что сейчас произнесет запретное, чего говорить нельзя, но не сказать невозможно: – Ты умрешь там очень скоро. Он останется один. И я найду его!

Тьма треснула от его пощечины, вспыхнула в зеркалах, ослепила так ярко, что сначала она даже не поняла: ее ударили!

– Г-гадина!!! – выдохнул он, повернулся и быстро удалился по коридору.

– Нет, Фаня, я долгов не люблю!

Элиэзер пригнул пластиковую шею старой, еще киевской настольной лампы, чтобы свет не бил Анне в глаза. Сидел, подперев толстую дряблую щеку, глядел на нее с тревогой.

Бедняга, он так ждал, а она опять заскочила к нему на один день, да еще и заснула.

– У тебя усталый вид, – тихо проговорил он. – Ты совсем не отдыхаешь, совсем. Ты не была в отпуске много лет.

– В отпуске? О чем ты говоришь?

– Тебе надо поехать в санаторий. Она хмыкнула:

– «Отпуск»… «Санаторий». Ты никуда не уехал из своего Киева, никуда.

Он улыбнулся, как ребенок, и сказал:

– Я недавно вспомнил, как в детстве ты удивлялась, что я не умею читать твои мысли. Ты думала, что зеркальность как-то связана…

– Я действительно очень устала, знаешь, – перебила она его. – У меня часто болит голова. Но не это главное.

Помедлила, подняла на него глаза:

– Главное не это. Зеркала мутнеют, Элиэзер… Окисная пленка, что ли… – Она хмыкнула, хотела что-то добавить, но оборвала себя. Задумчиво повторила: – Старые зеркала, нечем заменить…

Он принес чайник, налил из заварочного, гжельского, добавил кипятку, нарезал и смахнул в ее чашку с ножа тонкий полусрез лимона.

– Элиэзер… – сказала она вдруг. – Для чего – я?

И он в ответ не улыбнулся, как обычно. У него сжалось сердце.

– Наверное, для того, – проговорил он, помедлив, – чтоб показать, какими люди могут быть.

– Какими, собственно? – Она поморщилась. – Ведь я – чудовище. Я в гроб вогнала своих родителей – невинных людей, которые подобрали меня, спасли мне жизнь и беззащитно любили. Я Машуту свела с ума, а отец, человек необозримой доброты и любви, просто угас после ее смерти, не в силах без нее жить. Я же бросила его одного – доживать. Главное, мол, чтобы Христина стирала ему подштанники и каши варила. Н у, деньги я им посылала. Вот уж чего никогда мне не было жалко – бумажек, денежной трухи… Зеркала – вот что меня волновало. Вот моя суть… Ни капли радости не принесла никому. Одно только горе. Меня, знаешь, боятся уже. Ведьмой считают. В лицо это еще не говорят, но многие думают, что мое участие в деле – плохая примета. Вот и Филипп Готье колеблется – иметь со мной дело или не стоит.

Она подняла голову, мягко улыбнулась ему:

– Скажи, Элиэзер: неужели я околачивалась здесь только для того, чтобы отработать несколько цирковых трюков и придумать несколько зеркальных обманок? И это всё? Такой салют из всех орудий – во славу абсолютного пшика?..

– Ну что ты говоришь! – наконец перебил он ее, негодуя. – Ты не права, нет! Не имеешь права судить! И ты ни в чем не вольна! – Он поднялся – толстый, нелепый, с дрожащими руками, которыми размахивал в этой маленькой комнате так неосторожно, что удивительно было, как не собьет он лампы со стола или не смахнет фотографии брата со стены. – А вдруг ты сама, просто ты, какая есть, – надежда на будущую жизнь? Может, ты – такой привет Создателя, его улыбка, солнечный зайчик, который Он, как ребенок, пускает на землю – играет каким-то своим небесным зеркальцем, пытается обратить на себя внимание людей?

Она невесело засмеялась, что ужасно его разозлило.

– И ты все врешь на себя, что ты все врешь! – крикнул он. – Ты прекрасна! Ты честный прямой человек, ты просто никогда не лгала, вот и все. Вот и вся твоя беда!

– Я лгала, – возразила она. – Сегодня я похвалила эту жуткую утку из ресторана.

– Вот видишь… – сказал он устало. – Ты даже в такой чепухе не можешь заткнуться.

Они замолчали. Сидели в полутьме, слушая замирающие звуки в коридоре.

– Знаешь, – сказал он, – только тебе я могу сказать: после смерти Абрама мне стало гораздо легче. Это кощунственно?

– Нет.

– Ты – единственный человек, которому я решился это сказать.

– Потому что я цинична и холодна, как болотная трясина, – усмехнулась она, – и проглочу любое признание?

– Нет! Потому что ты спокойна и глубока – океанская впадина. В тебе утонет все, любое мое признание, – сказал он. – Да, исчезла пара глаз, которая всю жизнь взыскательно наблюдала за мной… Всю жизнь я прожил под прицельным взглядом своего отражения. Тот, кто думает, что близнецам легко, тот ничего не понимает. А сейчас я говорю ему – спи спокойно, Бума, – и беру еще одну конфету.

– Все же не перебарщивай, – заметила она. Он вдруг всхлипнул и торопливо отер ладонью глаза.

– Кроме Абрама, я был привязан только к одному человеку на свете, – сказал он. – К тебе.

– Я знаю.

– Я даже плакал, когда он меня увозил.

– Ну, успокойся. Это все позади.

– Никогда не мог понять – зачем тебе понадобился тот мальчик, твой муж…

– Оставь. И то позади.

– …не говоря уже о никчемных отношениях с этим пожилым музыкантом, без дома, без будущего, без…

Она молчала.

– Нет, – спохватился Элиэзер, – конечно, он талантливый человек! Тот диск с концертами Вивальди, что ты привезла в прошлый раз, я просто затер: такое счастье слушать голос его фагота! Вообще это инструмент такой, будто тебе вслед договаривают что-то, прощаясь, и прощаясь, и прощаясь… Бесконечное прощание…

Она все молчала, прикрыв глаза.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.