Воскресная месса в Толедо (3)

[1] [2] [3]

— Недурная…

Мы уезжали.

Был воскресный солнечный день, я собирала в номере чемодан и не поддавалась на уговоры мужа еще разок «заскочить часика на два в Толедо». Мне уже хотелось уехать, за две недели я устала — от этой страны, от этого города, а пуще всего от своей угрюмой непримиримости.

Но Боря не успел посмотреть картину Эль Греко «Эсполио» в ризнице Собора, и, когда чемодан уже был собран и вещи снесены в холл, я сдалась.

Только в таких вот случаях понимаешь, насколько ты уже иной: для нас воскресенье было будним днем, началом недели. В кафедральном же Соборе полным ходом шла воскресная месса. К Эль Греко допускали только с двух.

— Не повезло! — сказал Борис. — Все, можно уезжать.

Служба проходила в алтаре перед самым знаменитым в Европе великолепным ретабло.

Архиепископ Толедский — в белом, с золотом, облачении, статный и величественный, говорил проповедь в микрофон, время от времени останавливаясь и давая органисту проволочь несколько тяжеловесных металлических пассажей. Остальные священнослужители, в красных мантиях с черной каймой, только присутствовали за спиной архиепископа, добавляя — пурпуром одежд — строгой торжественности мессе. На боковых скамейках сидели мальчики-послушники в белом.

Орган вздыхал и взревывал басами, микрофон разносил голос архиепископа Толедского во все приделы Собора. Звучание воскресной проповеди, сдобренное органной мощью, шарканье подошв, громкий скрип то и дело отворяемой двери, с неожиданно вспыхивающим лезвием солнечного света, падающего из дверной щели на каменные плиты Собора и вызывающего желание немедленно покинуть эту ладанную полутьму, наполняло характерным церковным гулом эту сокровищницу христианского искусства, выстроенную на месте Альканы — старинного еврейского рынка…

Человек пятьдесят прихожан сидели на скамьях, несколько туристов бродили по огромным пространствам часовен и галерей, по приделам и хорам внутри Собора.

Я обратила внимание на пульт с лампочками вместо свечей. Стоит опустить в счетчик монетку, и во славу Божью загорится лампочка. Таинство живого трепещущего язычка пламени, этого — издревле — заступника и ходатая человеческой души перед Богом заменено (наверное, в целях пожарной безопасности) вездесущим благом цивилизации.

Электрифицированный пульт размещался под горельефом с изображением Иисуса, снятого с креста. «Довольно страшная инсталляция», — заметил Боря. Действительно, в стремлении к пущему правдоподобию создатели горельефа не пожалели усердия: щедрая кровища, обморочная дева Мария, на коленях которой лежит голова сына с открытым мертвым ртом, — все очень натурально.

Я припомнила пожилую монахиню в монастыре Сан Домин-го, как благоговейно она демонстрировала нам голову Иоанна Крестителя.

Мы забрели туда случайно. Я пыталась выяснить у этой симпатичной женщины, не приютят ли они бедных туристов на минуточку в монастырском туалете (в Толедо вообще с этим промыслом беда и упадок). Но по-английски она совсем не говорила, все пыталась мне втолковать что-то по-испански и, видимо, не могла понять, почему я — со своим лицом — не хочу говорить с ней на родном языке.

Я сказала: «Джерузалем!» — прижимая руки к груди и просительно улыбаясь. За границей мне всегда кажется (и небезосновательно), что стоит произнести это ключевое слово, как откроются все двери, в том числе — двери монастырского туалета.

— О! Херозолимо!! Херозолимо!!

И, таинственно улыбаясь, она энергичными жестами стала заманивать нас куда-то внутрь помещений.

— Сжалилась, — сказал Боря. — Там у них туалет.

Но он ошибся. Монахиня провела нас анфиладой комнат, и мы оказались в полутемном, освещенном лампадами зальце, где на небольшом возвышении под стеклянным колпаком лежала на блюде гипсовая, жутко натурально раскрашенная голова средних лет еврея — драные края раны, обрубок аорты… Иоанн Креститель, бедняга.

(Несколько раз за эту поездку — в монастырях и соборах Испании — я испытывала помесь оторопи и жути, как в детстве, когда читала «Всадника без головы».)

Другая монахиня, молодая индуска, никак не могла понять, что мы исповедуем — католики? мусульмане? буддисты?

Я задумалась и неожиданно для себя сказала:

— Мы… мы из Худерии… худ…

— …худаизмус?!

— Да, мы из Иерусалима.

— О! Херозолимо! Херозолимо!

…И деятельно принялась всучивать нам марципаны, которые, оказывается, они там и производят на небольшой монастырской фабричке…

Пришлось купить коробку за 600 песет.

Я слушала слаженный гул воскресной мессы и думала об испанском заигрывании со смертью, о готовности сосуществования со смертью, о погружении в нее до срока. О благоговейном созерцании мощей.

О том, что через искусство Испании глубже понимаешь страну, проникаешь в нее, где все — на взрыве, на взрыде, на надрыве.

Христос — так уж мертвее мертвого, как будто провисел на кресте добрых две недели, с оскаленным ртом, торчащим кадыком и чуть ли не выбитыми зубами. Рана под ребром — так уж весьма натуральная, драная, кровища лаком хлещет.

О том, что чудовищные порождения человеческой фантазии, вроде музея мадам Тюссо, не на пустом месте возникли. Упорное неверие человека в Божественное ничто, упорное нежелание расстаться с любимой оболочкой, отсюда — набить чучело, набальзамировать тело, поклоняться хоть пальцу, хоть черепу, хоть косточке, но — чему-то вещественному, что можно видеть, трогать… понять!

Я слушала торжественный гул воскресной мессы в одном из грандиозных соборов христианского мира и думала о мужественном гении моего народа, с космическим бесстрашием вступившем в диалог с бестелесным Богом Вселенной…

Из сумрачной прохлады Собора мы вышли на прогретую улочку, мощеную бурой галькой, присели на скамью.

— Вот и все, — сказала я… Скинула босоножку с правой ноги и ступней ощутила холодный «рыбий косяк» мостовой. И содрогнулась, выпрастываясь из сна, догнавшего меня наяву.

— Я бежала здесь босая… По рынку Алькана… в другом детстве… А может, меня гнали на костер…

— Пусть мавры оплакивают свое былое здесь могущество, свой потерянный рай, — вдруг сказал мой муж, — нам нечего здесь оплакивать…

— …Кроме самих себя, — сказала я, помолчав.

Мы возвращались на площадь Сокодовер горбатыми улочками старинного еврейского гетто, мощеными улочками моего родового неотступного сна. В древней подкове арки Постиго де ла Худе-рия на улице Ангела я опустилась на ступени и попросила мужа сфотографировать меня… Он поднял фотоаппарат и щелкнул, почти не глядя. Кадр оказался последним в пленке.

— Жаль, — сказала я, — не успела сделать значительного лица…

Этот снимок стоит у меня на книжной полке.

С уставшим, рассеянным видом, свесив руки с колен, я сижу в воротах Худерии. В глубокой тени за моей спиной поднимаются истертые ступени кривой улочки… Трудно представить что-то менее торжественное, менее назидательное, чем эта фотография.

Может быть, поэтому так легок воздух в подкове арки над моей головой, так щемяще высветлена стена обшарпанного дома в солнечной глубине улицы.

Может быть, поэтому на нее можно так долго смотреть, не уставая…
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.