Часть третья (5)

[1] [2] [3] [4]

Все остальное — роскошный трехэтажный «кондо» — с просторной кухней и баром, столовой и гостиной, шестиметровая стеклянная стена которой выходила на знаменитый рогатый Даунтаун с серой полосой озера Мичиган… камин… белый рояль… — не имело для нее никакого значения… Да пропади оно пропадом, при чем тут белый рояль!

— Вы… играете на рояле? — спросила она деревянными губами.

— Господи, ну сядьте же!.. Дайте я вам коньяку налью… — ринулся куда-то за угол, пропал из виду, снова возник:

— Вот… хватаните его разом, ну-ка!

Она опрокинула рюмку коньяку, спросила, не глядя на него:

— Вы что, ездили за мной по всему свету? — и он просто ответил:

— Да.

Она молчала, все еще стоя в дверях, обводя стены подробным пересчитывающим протоколирующим взглядом — так после разлуки ощупываешь взглядом своего ребенка: ага, вот эта царапина на щеке…

Вдруг сорвалась с места и, как безумная, бросилась бегать по дому, смотреть картины, считать их, трогать холсты… Взбежала по лестнице на второй этаж, где в огромной спальне над кроватью (зачем одному человеку эта королевская опочивальня?!) — увидела свой ранний автопортрет: обнаженная по пояс, лет двадцати с небольшим, с бритой головой, похожа на мальчика из Спарты… Продан с выставки в одной из Франкфуртских галерей…

И лагманщик с Алайского был здесь… и диссидент Роберто Фрунсо… и маленькая, как дюймовочка, в гигантской чаше Города — великанша-баскетболистка Рая Салимова… И стиляга Ха-сик Коган с кустом сирени на голове…

Вдруг она поняла, что за много лет их дружбы не подарила ему ни одной картины — скупой рыцарь так не трясся над своими сундуками!.. И только когда выбрасывала ненужные эскизы или, машинально закрашенные окурком, окунутым в какой-нибудь соус, квадратики салфеток, он, — умоляя не мять, не мять!!! — бросался, как коршун, подбирал их и потом вставлял в рамки. И здесь повсюду висели эти почеркушки, которым, как всегда она считала, грош была цена…

Этот дом стал ее музеем!

Медленно она спустилась вниз, где он, уже более спокойный, стоял у раскрытого холодильника, выкладывая из него на стойку какие-то свертки и пластиковые коробочки…

— Зато сохранена значительная часть коллекции! — сказал он удовлетворенно из-за дверцы холодильника.

— Кроме тех, что остались у Дитера… Это было одним из условий… Иначе он не давал развода…

— Я предполагал это…

Она чувствовала себя измученной, измочаленной… Подошла на ватных ногах к широкому, в виде какой-то диковиной ладьи, дивану (с какой стороны к нему подступиться, дизайнер чертов!) и опустилась на краешек, съежилась… Это надо было пережить — такое возвращение… с ним надо было смириться, как и с тем, что этот дом, в котором она еще совсем не ориентировалась, был, оказывается, ее домом.

— А рояль… — сказал он, надевая дурацкий веселенький фартук… — Понимаете, у меня бывают разные люди, довольно известные… музыканты тоже… Вот увидите, как в субботу… — и оглянулся на ее молчание…

— Лёня… — испуганно спросила она, по-детски съеженная на краешке ладьи, — беглянка, упустившая весло… — А вы что… вы… — настолько богаты?

Он усмехнулся… Не ответил… Ей показалось, что смотрит он на нее изучающим, ироничным, даже оценивающим, взглядом… Может, ждет, как раньше, — какую еще нелепицу она сморозит, чтобы высмеять?

— Садитесь к столу… Вот салат, маслины… всякие мазилки забавные, яичница будет готова через минуту… Руки можете вымыть вон там, направо по коридору…

— Я бы хотела сначала… кое-что, в чемодане… Где… в какую комнату вы меня определили?

— Ни в какую, — ответил он спокойно, разбивая над сковородкой яйцо.

— Но… где я буду спать?

— В моей постели. Причем со мной, — и развернулся к ней, взглянул поверх очков. — Надеюсь, вы понимаете, что никуда уже не уедете?… Мне надоело шляться за вами! Я занятой человек, у меня, черт побери, бизнес… давление скачет…

— Но… ведь для этого… вся эта возня с получением грин-карты… там ведь какая-то лотерея, кажется?…

— Какая, к дьяволу, лотерея?! — чуть ли не с отвращением воскликнул он. — Вы по-прежнему ужасная бестолочь! Минуту назад я предложил вам руку и сердце!

И с силой разбил ребром ножа второе яйцо над сковородой.

Стало совсем тихо… И в этой тишине слышно было, как шкворчит яичница и в клетке над окном щелкает семечки попугай по имени Изя Каценеленбоген, впоследствии очень любимый ею, предпочитающий ее правое плечо — левому.

— Ну, нет уж! — воскликнула она запальчиво. — Вот этот поворот сюжета просто омерзителен: значит, выяснив, что Он сделал в Штатах успешную карьеру, Она соглашается наконец, спустя сто лет, выйти за него замуж! Очень грамотно с ее стороны, тем более что сама она осталась на бобах… Да за кого вы меня принимаете, господин миллионер?!

Он бросил нож на стойку…

— А, да-а-а… — протянул он, приближаясь к ней в этом дурацком фартуке, с изображенным на нем мужским мраморным торсом. И это было дико смешно, потому что гипсовые римские гениталии безголовой статуи находились сейчас в страшной дисгармонии с живым и отчаянным Лениным лицом, и с ее абсолютным, беспредельным отчаянием… — Конечно! Идиот! Мне надо было звать вас замуж по телефону, рыдать, что звоню из кутузки и меня трахает обкуренный марихуаной негр, умолять внести за меня залог в пять тысяч долларов… Вот тогда бы вы помчались продавать свои картины… прямо на Алайском!

— Да! — бессильно, зло выкрикнула она. — Да, именно так!

И заревела, как пятилетняя.

Он рухнул рядом на диван, сграбастал ее, стиснул.

— Дура! Ду-у-у-ра!.. — промычал он, словно у него вдруг заболел зуб. Она чувствовала, как своей, уже колючей к вечеру, щекой он елозит по ее щеке, стирая с нее слезы… — Дура сто-восьмая!

Вот это ташкентское словечко неизвестного происхождения… Хотя как-то в юности мне объясняли, что статья сто восьмая уголовного кодекса Узбекской ССР и была, кажется, предусмотрена за бродяжничество и проституцию… — неважно! В детстве оно означало у нас беспутную глупость, шалавую безалаберность и особенную дикую волю в поступках… Несколько раз в жизни я опознавала по нему земляков. Вырвавшись, это словечко требовало объяснений, поэтому человек становился рассеянным, задумчивым… Возможно, в этот момент мягкая пепельная пыль полуденной улочки, потревоженная лихо гремящим самокатом или шмякающими звуками брошенного на асфальт туляя, вставала клубами в его воображении.

Или огромные, растущие на Сквере, чинары принимались шуршать, тревожа воспоминания…

…Ей снилось, что она пытается углем набросать его портрет на чистом загрунтованном холсте, и вдруг понимает, что никогда, ни в одной картине не писала его лица… И он с горечью об этом говорит ей во сне — без слов, как это бывает только во сне. И она без слов — то есть они звучат, конечно, но где-то высоко, вне их, дополняя мучительство этого разговора лицом к лицу — оправдывается, говоря: потому что ты не был персонажем, понимаешь? Ты был самым насущным, самым необходимым и поэтому самым незамечаемым — как незамечаем воздух, здоровье, солнце в южной стране… До тех пор, пока не выкачивают воздух, пока не скручивает тебя боль, пока не заходит солнце…

И так мучительно они говорили и говорили в ее сне, а где-то взлетали и садились самолеты, и голос на узбекском языке объявлял рейсы, и расставание было близко, потому что двое так долго, так сильно и робко любящих людей слишком поздно признались в этом друг другу…

Потом, где-то на окраине слуха, совсем по-ташкентски стала гулить за окном горлинка…

…Вера проснулась и несколько секунд лежала, понимая, что произошло что-то громадное, позднее, решительное… что вчера произошла самая большая перемена в ее жизни…
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.