Об учителях
[1] [2] [3]Я ему говорю: во-первых, это дешевле, а потом мне это интересно очень, там есть другие обстоятельства, которые интересны.
Он говорит: а какие?
Ну, я сейчас могу сказать, какие обстоятельства. Дело в том, что я был очень под влиянием Жюля Ромена и его унанимизма. Было такое литературное течение – унанимизм. В переводе на русский язык – единодушие, то есть одна душа многих людей. Он описывал толпу как живое существо, десятку людей или пятерку людей как единое существо, а уж отдельные – только как части единого целого. Мне тогда казалось, что это очень плодотворная идея для кинематографа, и я решил покрестить, гибридизировать Мопассана с Жюль Роменом. И тот и другой были французские писатели.
Я говорю: вот меня, значит, интересует вот такая вещь.
Он мне говорит: я думаю совершенно прямо противоположное тому, что хотите делать вы. Я могу вам только помешать, а помочь – нет. Я могу вам только что? Так как вам наверняка не будут давать эту постановку, ну, я замолвлю словечко, а делайте, как знаете. Потом приходите, когда будет готов сценарий, и подготовьте режиссерскую экспликацию.
Я пришел с готовым сценарием. Он говорит: а режиссерская экспликация? А я не знал, как она пишется. И я стал рассказывать, в общем, какие-то сценарные замыслы. Он засмеялся и говорит: «Это не режиссерская экспликация. Вы, очевидно, не знаете, что это такое. Ну да ничего, и без режиссерской экспликации может получиться прекрасная картина».
И дальше разговор, о котором я уже писал. Он говорит:
– С чего вы начинать будете?
Я говорю:
– С сапог.
– Ну вот, снимите эти сапоги так хорошо, что если вы попадете под трамвай завтра, пусть останется во ВГИКе навсегда, в музее, единственный ваш кадр – сапоги у двери, чтобы я мог сказать: «Вот великий режиссер, умер без времени. Снял только сапоги, но они сохранились в музее».
Ну вот, так я и работал. А в следующий раз я ему как-то говорю:
– Материал не посмотрите?
– А что случилось? – говорит.
Я говорю:
– Случилось то, что мне три дня запороли, где-то пропал материал. А декорация уже сломана.
Он говорит:
– Ну, а вы часть сняли?
– Часть снял, говорю.
Он говорит:
– Ну вот, из того, что сняли, и сделайте.
– Так ведь не хватает кадров.
Он говорит:
– Ну и что? Это прекрасно, когда не хватает материала. Ограничение – это вообще одно из главных свойств искусства. Без ограничения нет искусства. Вот когда вы окажетесь ограниченным в материале, вы начнете ломать голову, как монтировать. И это будет интересно.
Когда я кончал картину, он спросил:
– Ну как, обошлись без того материала?
Я говорю:
– Обошелся.
– Ну и слава богу. Когда покажете картину?
Я говорю:
– Она не совсем готова.
Он говорит:
– Зачем? Вы мне покажите, когда будет совсем готова. Вот тогда я вам и дам совет.
Не знаю, понятно ли я говорю. Мне было всегда нелегко с Эйзенштейном, потому что он был намного образованней. Он был необыкновенно эрудированным человеком. И мыслил он необыкновенно своеобразно, очень своеобразно. Каждая его мысль еще тащила за собой какой-то второй, дополнительный, третий, четвертый смысл. Через полчаса разговора с ним я чувствовал себя усталым от напряжения, от того, что надо говорить с ним на уровне, чтобы ему было интересно, чтобы это было не глупо. А я знал гораздо меньше, и мне было трудней. Час разговора, и я – весь мокрый.
А ведь в то же время был очень простой человек…
Но он мне похвалил и «Пышку», похвалил и «Тринадцать», похвалил, и даже письменно, и «Ленин в Октябре», и «Ленин в 1918 году», и лестные вещи мне всякие говорил.
[1] [2] [3]