Два рассказа про Сергея Михайловича Эйзенштейна

[1] [2] [3]

Два рассказа про Сергея Михайловича Эйзенштейна

Написано про Эйзенштейна много, вероятно, написано будет еще больше. Но, пожалуй, вот того, что я собираюсь рассказать, об нем не напишут.

Поразительный это был человек, очень своеобразный. Какой-то мягкий весь, круглый, уютный, как будто бы без костей чуть-чуть. Садился он всегда в какую-то очень удобную, странную позу. К старости был полноват.

В молодости волосы торчали, так сказать, эксцентрически, дыбом. Такие курчавые.

Всегда улыбался, посмеивался. Первый раз увидел я его у Виноградской. Это тоже была своеобразная пара. Об ней бы стоило рассказать – Виноградская и Шнейдер. Он иногда к ним приходил с Перой Аташевой.

Виноградская и Шнейдер были моими друзьями. Шнейдер был умнейший человек. Ну, Виноградская была талантливая, красивая, актриса-неудачница, сценаристка, злая довольно, очень русская, злая русская. А Шнейдер был добряк. Как-то он сказал: удачно жениться, это все равно, что засунуть руку в мешок с гадюками и вытащить ужа. Вот так.

И однажды увидел я у них Эйзенштейна. Это было время, когда голодали они. У Шнейдера не было работы, Кулешов его предал, Виноградская все старалась написать какой-то сверхсценарий.

И вот вдруг появился у них человек. Я зашел и оробел – Эйзенштейн, оказывается. Ну, первый раз он на меня произвел действительно какое-то странное впечатление. Вот – такой какой-то круглый человек. Тогда же он сказал как-то: «Эх, какой во мне „рыжий“ умирает!» Я не понял слово – «рыжий». «Коверный, – пояснил он, – я прирожденный партерный, в цирке, на репризу».

Репризы его, действительно, были поразительные. Сохранились в памяти его остроты про режиссеров. «Рошаль был весь открыт, и струны в нем рыдали». Или про того же Рошаля: «Вулкан, извергающий вату». Про Строеву – повторить не решаюсь, что он сказал. Про Богословского: «Бывает человек-лев, тигр, шакал, гиена, змея, лисица, но этот человек – горжетка». Про одного режиссера сказал: «Универсальная вешалка для искусства».

Все его остроты сохранялись надолго. Про Мачерета он очень обидно сказал: «Мачеретиться строго воспрещается».

Особенно он любил рисовать похабные картинки при дамах. Так вот застал я в Алма-Ате как-то: Люба Дубенская и Кончаловская Наташа от него вылетели как бомба; красные. Он им такое нарисовал, что они не выдержали, в общем, хотя уж многоопытные были дамы.

Рисовал он всегда. Из рисунков его только ничтожную часть можно опубликовать, а большинство непубликуемо. Совсем, никогда не будет опубликовано, это в чистом виде похабель.

Как-то купил я на развале в Ленинграде коллекцию старинных дагерротипов таких: «Первая ночь новобрачной» и еще что-то такое, «Ванна молодой женщины», – такие деликатные, чуть-чуть фривольные фотографии, серии такие. Он мне повсюду к этой даме пририсовал кавалера, причем молниеносно, в таких позициях, что просто с ума сойти. Я засунул эту коллекцию дагерротипов куда-то, теперь сам потерял, все боюсь, что кто-нибудь ее откопает когда-нибудь.

Ну, говорил я уже, что Эйзенштейн всегда был лукав, всегда был многосмыслен, всегда был ироничен очень, ни к чему не относился серьезно и любил ходить по острию бритвы. Вот две таких истории про Эйзенштейна хочется мне рассказать.

Первую историю про себя он сам мне рассказывал, ну, а второй я был свидетелем.

Так вот, первая история вот такая. Зашел я как-то к нему в году тридцать пятом, вероятно, уже после «Пышки», говорили мы с ним. Был он тогда в очень тяжелом положении, Шумяцкий не давал ему работать. Я говорю ему:

– Что же, Сергей Михайлович, что ж вы так сидите без работы? Невозможно ведь. Пошли бы вы к Шумяцкому, помирились бы с ним. Все-таки Эйзенштейн, пойдет ведь навстречу. Ну, пренебрегите, так сказать, гордостью. Зайдите сами, протяните первый руку, ну, и все будет в порядке, я думаю.

Он мне говорит:

– Так ведь, видите ли, характер у меня неподходящий.

– В каком это смысле?

– Так ведь же, – говорит, – уже пытался. И вот пойду, совсем соберусь лизнуть… войду, объявлю свои намерения, так сказать, и выйдет он из-за стола, и наклонится, и задом повернется, и нагнется. Я уж наклонюсь, чтобы лизнуть, а в последнюю минуту возьму да и укушу за ягодицу. Вот такой характер.

Я смеюсь, говорю:

– Ну, это шутки.

Он говорит:

– Да какие шутки? Вот, расскажу я вам историю. Примерно год, что ли, назад вызывает он меня к себе – сам, заметьте, – я твердо решил: ну, раз вызывает сам Борис Захарович, будем мириться. Пришел, так сказать, с самыми добродетельными намерениями, и он мне говорит: «Что ж, Сергей Михайлович, сидите вы без работы, – совершенно вот то же, что вы мне говорили, – нельзя же так. Давайте отбросим все в сторону. Ну, была „Мексика“, ну были ошибки, не будем говорить, кто виноват, давайте работать». Я говорю: «С удовольствием, Борис Захарович, любое ваше задание – буду работать». Правильно все? Правильно. Он мне говорит: «Ну, вот если так, для начала помогли бы вы Грише Александрову, помогли бы вывезти „Веселые ребята“. Ну, а я ему отвечаю: „Я не ассенизатор, говно не вывожу“. Он проглотил. Я продолжаю стоять с протянутой рукой, говорю: „Дайте мне самостоятельную работу – буду ставить. Буду ставить по вашему указанию“. Он мне говорит: „Так вот, может быть, какую-нибудь такую эпопею. Возьмите какое-нибудь классическое русское произведение, и вот, так сказать, экранизируйте. Вот как Петров удачно сделал „Грозу“, вот и вам бы что-нибудь классическое“. Я говорю: „Я Островского, так сказать, недолюбливаю, я уже ставил „Мудреца“, так сказать, нареканий много было, но пожалуй, это предложение мне нравится, Я вам очень благодарен, Борис Захарович“.

Он расцветает в улыбке, говорит: «Ну, давайте ваше предложение, что будете экранизировать?» Я говорю: «Есть такой малоизвестный русский классик, Барков его фамилия, Барков. Есть у него грандиозное классическое произведение, „Лука“ называется». Я фамилию не добавил, естественно из осторожности, чтобы не обидеть сразу начальство. Он говорит: «Я не читал». Честно сказал. Я говорю: «Что вы, Борис Захарович, это потрясающее произведение. Кстати, оно было запрещено царской цензурой и издавалось в Лейпциге, распространялось подпольно».

Борис Захарович как услышал, что распространялось подпольно, пришел в полный восторг, даже глаза загорелись: подпольная литература, издавалось в Лейпциге, запрещено царской цензурой! Очень, очень хорошо. «Где же можно достать?» – спрашивает он меня. Я ему говорю: «Ну, в Ленинке наверняка есть, да и не в одном издании». Он говорит: «За день прочитаю?» Я ему говорю: «Ну, что вы, Борис Захарович! Прочитаете за ночь, потому что вы не оторветесь, огромное удовольствие получите, несомненно».

«Ну, что ж, – говорит Шумяцкий, – очень хорошо. Считаем, что мы договорились. Я немедленно выписываю книгу, читаю. Сегодня же ночью я ее прочитаю, завтра приходите, вот мы, так сказать, завтра все тут и решим. Приступайте к работе. Ступайте».

Ну, я ушел от него, пожали мы друг другу руки, вышел я в приемную, и в приемной пустился в присядку. Меня секретарша спрашивает: «Что с вами, Сергей Михайлович?» Я: «Я вашего председателя… употребил».

А Шумяцкий тем временем нажимает звоночек, вызывает секретаршу и дает ей записочку. А на записочке написано: «Барков, „Лука“. Достать немедленно в Ленинской публичной библиотеке, будет ставить Эйзенштейн».

Секретарша прочла и чуть тут же в обморок не хлопнулась. Вышла, качаясь, из кабинета. Села, смотрит на записку тупым взором, ничего не понимает. Остальные к ней: «Что с вами, Люда?» Она говорит: «Посмотрите». Подходят секретарши, ахают, – сенсация.

Ну, главная секретарша закрыла записочку рукой, говорит: «Пойду к Чужину, спрошу, что делать?»

Входит к Чужину (это заместитель Шумяцкого) и говорит: «Знаете, что-то с Борис Захаровичем случилось невероятное: вызвал меня и говорит, что вот была у него беседа с Эйзенштейном, что будет Эйзенштейн ставить, и дает мне вот эту записку».

Чужин прочитал, налился кровью, вылупил глаза, говорит: «Что такое? Да нет, его рука. Что он, здоров?» Она говорит: «Здоров, Сергей Михайлович у него был». – «А как вышел Эйзенштейн?» Та говорит: «Вот вышел, и пустился в пляс и говорит: я вашего председателя, простите, употребил». (Хотя, между нами говоря, Сергей Михайлович выразился круче.)

Чужин говорит: «Ах, мерзавец! Ну, подождите, мы обсудим этот вопрос. Обсудим. Записочку оставьте у меня».

Оставил он у себя записочку, секретарша вернулась, а Борис Захарович подождал так минут двадцать и звонит: «Вы в Ленинке справлялись, есть книга?»

Секретарша собралась с духом и говорит ему: «Ищут, ищут, Борис Захарович».

«А, ну ладно, я подожду, но скажите, чтобы сегодня, до конца дня, мне непременно нужно. Вы сказали, что это Шумяцкий спрашивает?» – «Сказала». – «Хорошо».

Ну, вот так, проходит полчаса – опять Шумяцкий звонит. Еще полчаса, еще полчаса, еще полчаса.

А заместители собрались в другом кабинете, смотрят на записочку, совещаются: не знают, что делать. Кто пойдет к Шумяцкому? Как ему изъяснить, что такое «Лука», и как фамилия Луки, и кто такой Барков, и что это за поэма знаменитая? И что это подпольная литература несколько в ином смысле, так сказать, не в революционном, а в порнографическом.

Ну, пока они это обсуждали, Шумяцкий постепенно накалялся, так сказать, до белого каления. Секретарша начинает плакать. Бежит к заместителям и говорит: «Ну спасите меня! Он же меня уволит, в конце концов, ведь он же кричит, топает ногами! Я вас умоляю, я не знаю, что ему отвечать! Ну, я просто не знаю! Товарищи, спасите!»

Собрались все заместители вместе, вошли к Шумяцкому в кабинет – гуськом, торжественные и, так сказать, похоронные.

– Что такое?

– Беда случилась, Борис Захарович, неприятность, – говорит первый заместитель и кладет на стол записочку. – Эйзенштейн с вами поступил как провокатор. Видите ли, Борис Захарович, это произведение непристойное, более того – порнографическое. Так сказать, распространялось-то оно подпольно, но именно по этой причине. Полная фамилия героя – такая-то. Первые строки такие-то.

И наизусть один из заместителей процитировал Шумяцкому два восьмистишия из барковского «Луки».

Шумяцкий налился кровью, побагровел. Ну, думают, сейчас ему плохо будет. Наконец он негромко говорит:

– Машину.

Уложил портфель, пошел вниз железной походкой, сел в машину:

– В ЦК.

Доехал до ЦК, а из машины не вылез. Посидел, подумал – «Назад!»

В самом деле, что ему в ЦК-то докладывать?
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.