Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (34)

[1] [2] [3] [4]

[520]

часовщики, фотографы, галантерейщики. Итоги нэпа подводились в следующие два года. Для нас же это были последние месяцы до разрыва с советской литературой. Иначе говоря, еще цвело сто цветов, но коса уже точилась. Мандельштам приехал в Ялту с месячным опозданием. Он задержался в Москве из-за хлопот об осужденных стариках. В Ялту он привез экземпляр только что вышедшей книги ("Стихотворения"). Надвигалось раскулачивание. Нэпманы жаловались на невероятные налоги. Писатели уже сняли с себя налоги, которыми их под горячую руку обложили в 25 году, и хлопотали о литературной газете. Время еще было неопределенное, хотя за год до этого мы в Сухуме читали речи Бухарина против троцкистов и Мандельштам удивлялся, зачем он так старается.

Еврей-часовщик похвалил механизм и эмаль. Выписывая квитанцию, он ахнул, услыхав фамилию, и побежал за женой. Оказалось, что она тоже Мандельштам и семья эта считается "ихесом", то есть благородным раввинским родом. Старуха никак не могла добиться от Мандельштама сведений о той ветке, из которой он вышел. Мандельштам даже не знал отчества своего деда. Старики пригласили нас в комнату за лавкой и вытащили из сундука большой лист с тщательно нарисованным генеалогическим деревом. Мы нашли всех переводчика Библии, киевского врача, физика, ленинградских врачей, жену часовщика и даже деда и его отца. Мандельштамов оказалось ужасно много, гораздо больше, чем мы думали. Старики пририсовали три веточки, идущие от деда, но мы забыли назвать Татьку, бедный оборвавшийся отросточек.

Дерево начиналось незадолго до переезда какого-то патриарха из Германии в Курляндию, куда его выписал как часовщика и ювелира герцог курляндский Бирон. Он таким способом насаждал ремесла в своем только что полученном герцогстве. Мы потом прочли, что армянские Тиграны или Аршаки тоже завозили к себе евреев-ремесленников, но они потом слились с местным населением. При переезде в Курляндию ювелир еще носил древнееврейскую фамилию, а это является признаком почтенного раввинского рода. Я не запомнила фами

[521]

лию, потому что никак не понимала, с чего это вдруг Мандельштам с таким любопытством рассматривает дерево и расспрашивает стариков обо всех ветках и отростках. "Египетская марка" уже была написана, и Мандельштам там ясно сказал, что наш единственный предок - Голядкин. Этот предок был мне гораздо более понятен, чем дед и его рижский брат, а тем более чем курляндский часовщик и киевский врач. Старики угостили нас чаем, и Мандельштам действительно вел себя как почтительный родственник из боковой и захудалой ветви почтенного рода. Мне показалось, что он завидует часовщику и его старой и доброй жене, потому что у них сохранилось чувство рода и связи с предками. Мало того, старуха рассказала, что в ее семье, четко обозначенной на дереве, был обычай выдавать всех дочерей за ювелиров и часовщиков. Это делалось в память ювелира герцога курляндского.

В семье фантастического деда, вероятно, бытовала история придворного ювелира. Ведь не случайно Мандельштам в "Египетской марке" вспомнил свою тетку Иоганну: "Карлица. Императрица Анна Леопольдовна. По-русски говорит как черт. Словно Бирон ей сват и брат..." Дед часто пробовал рассказать про свою семью, но никто его не слушал. Часовщик с женой были гораздо убедительнее деда, и Мандельштам слушал их с большой охотой. Но в свой раввинский род он все-таки не поверил и все рвался к русским разночинцам. От них он вел свое происхождение: "Для того ли разночинцы рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал? Мы умрем, как пехотинцы, но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи..."

[522]

VIII. Отщепенец

Впервые чувство отщепенства зародилось у Мандельштама в двадцатые годы. В ранних стихах его нет и в помине, потому что юношеская тоска и одиночество ничего общего с отщепенством не имеют. С болезнями юности он справился легко и не знал отчуждения от мира. Ведь и в самых ранних" стихах это "легкий крест одиноких прогулок", а не отчуждение. В нем самом было заложено целебное средство против болезней роста: сознание поэтической правоты ("Ведь поэзия есть сознание своей правоты", - сказал Мандельштам в возрасте двадцати лет), доверие к людям, уважение ко всем, кроме "врагов слова", и способность наслаждаться тем, что дает жизнь. В голод, пока он не становится убийственным, наслаждение только обостряется и хлеб ощущаешь как пищу богов. А ведь он и на самом деле - пища богов.

Годы революции - с восемнадцатого по двадцать второй - накатились как стихийное бедствие, обострив в первую очередь чувство текущего времени. Каждый был готов к случайной смерти и потому учился пользоваться минутой. О будущем - какую оно примет форму - думали мало. Единственно, о чем мечтали, это стабилизация, успокоение, остановка невероятного движения, порожденного революцией. Потоки крови лились прямо на улице, перед любым окном. Мы все видели мертвых и пристреленных на мостовых и тротуарах и боялись не случайной пули, а издевательства и предсмертных пыток. Делались невероятные вещи, которые свидетельствовали скорее об одержимости убийством и уничтожением, чем о целеустремленной борьбе. Я запомнила "расстрелянный дом" в Киеве. На Институтской улице, что вела от Думы в Липки, стоял мирный четырехэтажный дом с большими зеркальными окнами. Мимо проходил вооруженный отряд, и кому-то показалось, что из этого дома выстрелили. Выстрелы и опасность мерещились всем, особенно тем, кто сам стрелял. Такие по ночам вскакивали с постели и хватались за револьвер. Они так кричали со сна, что будили соседей, которые от испуга тоже отвечали криком. Хорошо, если обходилось без
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.