Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (34)

[1] [2] [3] [4]

[515]

ты, выбирала для них гимназии - и очень умно, поскольку старшего отдала в Тенишевское, нанимала гувернанток, словом, старалась создать для них обычную обстановку интеллигентской семьи. Пробовала она, очевидно, наладить и дела мужа, но все ее усилия не приводили ни к чему. Мандельштам запомнил, как мальчиком возвращался с ней домой на извозчике и вдруг увидел, что она плачет. Вероятно, она пробовала уговорить кредитора об отсрочке векселя и ей не удалось. Устойчивый быт, к которому она стремилась, ускользал. Борьба матери за устойчивость своеобразно отразилась на трех сыновьях. Старший, Осип, твердо усвоил, что нельзя делать устойчивость целью, средний гордился мыслью, что довольствуется малым, а младший рвался к благополучию и в прилитературных кругах изощрял свои коммерческие таланты. Они у него действительно были, и он всегда был благополучен. Удивительно умело он пользовался именем брата с первых шагов, когда бросил медицину, по сегодняшний день. За вычетом, впрочем, двадцати лет (1934-1953), когда он брата вычеркнул из памяти. Каждое его упоминание обо мне и сейчас равносильно доносу. Он не похож ни на своего отца, ни на братьев.

Мандельштам любил мать и, единственный из братьев, унаследовал ее музыкальность. Он был привязан к среднему брату, Шуре, потому что лицом тот пошел в мать. Шуру он всюду возил за собой, заботился о нем, вытащил его из Ленинграда в Москву, пристроил в Госиздат, где тот всю жизнь прослужил мелким служащим торгового аппарата, подкармливал, успокаивал и пошучивал над его постоянным страхом потерять службу или сделать ошибку в очередной аннотации на очередную книгу. Ни один из братьев Мандельштама не имел языкового чутья, а у Шуры была своеобразная афазия, касавшаяся письменной речи. Он буквально не мог составить ни одного предложения - его мучило все: порядок слов, предлоги, глагольные формы, фразеология. Говорил он вполне нормально - без запинок. Очевидно, он как-то унаследовал безъязычность деда, мало заметную в устной бытовой речи. С каждой аннотацией Щура приходил к Мандельштаму, а тот хитро сплавлял его ко мне Мандельштам всегда просил меня не обижать Шуру - "он так

[516]

похож на маму". Что-то в Шуре было трогательно-беспомощное и растерянное. (Как невнимательны друг к другу люди: откуда Эренбург взял, что Шура практический, деловой и толковый человек! Ведь они жили рядом на одном коктебельском пятачке.) Эти свойства странно сочетались с непрерывными поисками нравственного идеала, которого, как ему казалось, он достиг. Идеал он понимал как полное слияние с толпой, самоограничение, стушеванность. Он проповедовал свой идеал, как отец - "маленькую философию", и его тоже никто не хотел слушать. Три поразительно непохожих брата что-то унаследовали от отца, на которого ни один из них не был похож. Шура умер на Урале в эвакуации, брошенный женой, одинокий, печальный. Евгений дожил до старости - у него крепкое отцовское сердце, не в пример старшим братьям, которые унаследовали материнское. Недавно Евгений купил у Иосифа Бродского два тома Мандельштама, и глупый Иосиф взял с него половинную цену. Скоро он увидит и третий том, где Мандельштам запрещает ему называть себя братом. Зная, что Евгений спокойно выбросит его письма в помойку, Мандельштам специально переписал их, и они сохранились в автографе. Это будет неприятным сюрпризом для старика, которому имя брата открывает двери в профессорские дома, где он получает консультации и отзывы на свои научно-популярные фильмы.

Дед и два сына, Осип и Александр, умерли заброшенные, в полном одиночестве. Даже Шура опоздал проститься с отцом, но все же успел похоронить его. Осип брошен в яму, могилы Шуры и деда заброшены. У моих родителей, у сестры и у брата могилы затеряны и заброшены. Я хочу, чтобы моя могила тоже была затеряна и заброшена, как у всех.

Революция разметала семьи, и много поколений не видели родни, живут без корней, не знают своих могил. Она исказила жизнь моих дедов и успеет искалечить существование тех, кто по возрасту годится мне во внуки и в правнуки. С революцией все семейные связи оборвались. У деда в Риге жил родной брат, вполне благополучный коммерсант. Он звал к себе деда в гости, и в двадцатых годах это было вполне осуществимо, но так ста

[517]

рик и не поехал, потому что процедура получения разрешения на выезд и тогда была головоломной. Изредка к деду приходили из Риги подарки, и он ими очень гордился. В 32 году к нам на Тверской бульвар пришел двоюродный брат Мандельштама. Он прослышал, что у нас в Советском Союзе люди благоденствуют, а у них начался экономический кризис. В семье стали поговаривать, что неплохо переехать в Советский Союз, и послали на рекогносцировку самого бойкого и толкового. Он приехал с туристической группой - они уже тогда существовали, но не играли никакой роли в нашей жизни, потому что встреча с иностранцем называлась шпионажем. За такое легко было заработать десять лет.

Кузен привез в подарок деду пару теплых кальсон и спросил Мандельштама, как у нас обстоит дело с коммерцией и с юрисконсультскими службами. Насчет коммерции Мандельштам знал, что такого не бывает, а про службы ничего сказать не мог. Он только посоветовал кузену хорошенько осмотреться и не действовать опрометчиво. Кузен и сам был не лыком шит. Дня через два он снова забежал к нам и сообщил, что у нас такой же кризис, как повсюду, но мы об этом не догадываемся, потому что на службах нам ничего не платят. У людей создается иллюзия, что они при деле, а зарабатывать средства к жизни они так отвыкли, что не замечают, что работают задаром. Еще он поинтересовался, почему все у нас так плохо одеты. Неужели не хватает денег даже на хороший костюм? Экономические идеи кузена рассмешили Мандельштама, и ему захотелось "дать отпор" - так назывался бойкий ответ иностранцу, который нам полагалось давать в случае нечаянной встречи. Он заверил кузена, что каждый служащий покупает два костюма в год, а выглядят они плохо одетыми потому, что брюки "просиживаются" в один месяц, а пиджаки скроены как на памятниках. Ничего более убедительного для иллюстрации нашего благополучия он придумать не мог. В Риге действительно никто из мелких служащих не заказывал себе двух костюмов в год. Кузен вынужден был это признать. Почему-то он усмехнулся и потом исчез. Юрисконсультская должность осталась вакантной, а дед больше никаких кальсон не получал.

[518]

Кроме родственников мы сталкивались еще с людьми, носящими фамилию Мандельштам. Впервые Мандельштам встретился со своим однофамильцем в начале десятых годов в Териоках (тогда же он встретился в том же пансионе с Каблуковым). Однофамилец был киевским врачом-окулистом, известным еврейским общественным деятелем. Впоследствии я показала Мандельштаму дом, где жил окулист. Меня водили к старику проверять зрение, потому что в десять лет мне безумно захотелось носить очки и я стала жаловаться на глаза. Умный старый врач разоблачил бы любого симулянта, но для этого нужно было догадаться, что симуляция для чего-то нужна. Никто бы не догадался, что девочке с косичками хочется носить очки. Бедный однофамилец моего будущего мужа возился со мной целый час, пока не придумал слабости глазного мускула и не выписал мне очки. Я поносила их с неделю, а следующие завела себе через полвека.

Мне удалось околпачить первого встреченного мной Мандельштама. Второй был гораздо прозорливее, хоть и не окулист, и ни на какой обман не поддавался. Он предупредил меня об этом в один из первых дней знакомства, когда мы стояли на площади против дома врача Мандельштама. Весной в этом месте особенно ощутим ветер с Днепра, который всегда вызывал у меня тоску по морю. Площадь эта в кольце городских садов. На нее выходят главные парки города и моя горка. Я не знаю, как это выглядит сейчас, но в дни моей юности Киев был удивительно красивым европейским городом. Внизу лежал Подол, заселенный евреями, где много раз происходили погромы, на горе Печерск, район священников и военных, откуда донесся взрыв арсенала, разбивший все стекла и в нашем нагорном районе, и где массами вылавливали и убивали военных. В лавре изымали ценности и перебили монахов. В садах и в парках расстреливали. Город был залит кровью еще до второй мировой войны.

Когда два Мандельштама встретились в Териоках, кто-то спросил старика, не приходится ли ему родственником молодой. Старик ответил, что, вероятно, нет, иначе бы он пришел представиться. Я думаю, что они все же

[519]

родственники: уж очень оборот мыслей напоминает деда. Никто из Мандельштамов, которых мы потом встречали, - ни ленинградские врачи, ни физик, с которым Осипа познакомил переводчик Исай Бенедиктович во время хлопот о пяти приговоренных к расстрелу ("Четвертая проза"), ни машинистка в Ленинграде, необыкновенно быстро и грамотно писавшая под диктовку, что было в то неграмотное время абсолютной редкостью, - никто из них ничего не слышал про рижского Веньямина Мандельштама, а уж тем более про его сына Эмиля, то есть деда. Но друг про друга они знали все и умели посчитаться родством, отсчитывая колена от киевского окулиста и от переводчика Библии, попавшего в словарь Брокгауза. Между тем все они, включая сыновей деда, явно походили друг на друга. Это устойчивый семейный тип: одинаковое строение черепа, чуть искривленный нос, узкие лица и выразительные надбровные дуги. У всех Мандельштамов повторялись одни и те же имена Осипы или Иосифы, Веньямины, Емельяны или Эмили, Александры, Исайи... Дед, очевидно, принадлежал к самой захудалой ветви этой большой и явно способной семьи. А женщины, как мне говорил Мандельштам, все были большеногие, очень серьезные и замечательно честные, вроде Татьки - дочери Евгения Эмильевича. Она неожиданно сохранила специфические мандельштамовские черты, хотя ни на отца, ни на деда не была ни капли похожа. Мандельштам очень любил девочку, и она единственная из всей семьи тосковала о нем и знала его стихи.

Мы никогда не узнали бы, что Мандельштамы - одна семья, если бы не случайная встреча в Ялте. Мать подарила мне эмалевые часики. Они считались хронометром, и в ломбарде за них давали порядочную сумму. Мандельштам время распределял по своей прихоти и кичился тем, что всегда знает, который час. Но в Ялте мы жили в пансионе грека Лаланова, где кухня была смесью греческой кухмистерской и советской столовки. В холодном виде она оказалась совершенно несъедобной, а мы вечно опаздывали к обеду. Нам пришло в голову, что надо отрегулировать часики, чтобы вовремя являться к обеду. На набережной в Ялте еще водились последние частники
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.