NAVIGARE NECESSE EST (1)

[1] [2] [3] [4]

Как вам известно, нынешние самолёты приземляются с такой скоростью, что баллоны из обычной резины разрушаются от трения или сгорают от нагрева. Теоретическое изучение вопроса показало, что силиконовая резина не будет чувствительна к возникающим в таких условиях высоким температурам. Если получить её не удастся, то конструкторам придётся вовсе отказаться от существующих систем шасси. Когда я пришёл в институт, дело это, собственно говоря, считалось безнадёжным. На исследования были отпущены огромные суммы, истрачены громадные количества реактивов, испорчено множество специальных аппаратов и написаны десятки отчётов, но без малейшего результата. На бумаге всё выглядело хорошо, практически ничего не получалось.

Первой моей заботой было привести в порядок лабораторию и подготовить её для работ в другой области. Долго пришлось чистить эти авгиевы конюшни. Можете себе представить, что там творилось, если я скажу, что в последние месяцы бригада химиков почти не выходила из лаборатории, а трое моих старших коллег, Йенш, Геллер и Браун, вовсе там жили. После них остались огромные горы запылённых, обугленных и обгоревших образцов резины, сотни лопнувших колб, целые километры пластикатовой ленты; и хотя мы со студентами работали не покладая рук, как уборщики и подметальщики, но уже спустя месяц то под каким-нибудь шкафом, то в термостате обнаруживались склады всё той же злополучной резины. Сам я тоже, как говорится, сидел на полимерах, но они интересовали меня скорее с теоретической точки зрения. Полимеры — это, как вы знаете, вещества, образующиеся путём соединения множества одинаковых частиц между собою. Получаются молекулы гигантских размеров, поведения которых никак нельзя предсказать, основываясь на свойствах исходных частиц. Меня привлекали некоторые исследования с полиизобутиленом, и полистиреном, и с резиной, с самой обыкновенной резиной, которая является, по всей вероятности, наиболее известным из полимеров. Я хотел создать теорию поведения всех полимеров вообще. Может быть, оправданием мне послужит то, что мне было тогда двадцать четыре года, а в этом возрасте стоит прочесть одну специальную работу, как возможности открытий начинают вспыхивать в голове, словно фейерверки. Ещё до прихода в лабораторию я начал читать специальную литературу и постепенно, сам того не заметив, погряз в ней. Я выписывал огромное количество фактов и описаний опытов на маленькие квадратные карточки, которые складывал сначала в коробки из-под папирос, потом в специальные ящики, потом на полки шкафов, в ящики, на стол, и скоро уже вся комната была заполнена этими карточками. Пока я в них ещё разбирался, но чувствовал, что скоро настанет минута, когда они захлестнут и затопят меня. Тем временем до разработки нужной теории было всё ещё далеко. Эти мои любимые полимеры ведут себя очень любопытно. Некоторые из них в двух измерениях имеют свойства газов, а в третьем — свойства твёрдых тел. Каучук ведёт себя как идеальный газ, так как при растяжении охлаждается, при сжатии нагревается. Больше всего меня интересовал именно каучук. Втайне я мечтал, что мне удастся найти теоретическим путём то, чего коллеги не сумели добиться на практике. Сначала, чтобы немного набить себе руку в технике опытов, я делал, как и мои коллеги до меня, рентгеновские снимки кусочков каучука в различных условиях: то растягивал их, то сжимал под высоким давлением, то травил кислотами. Потом я записывал результаты и целыми вечерами мечтал о своей теории. Да, только мечтал, ибо она была так же далека от меня, как земля обетованная. Нерастянутый каучук даёт на рентгеновском снимке такую же картину, как и газ, то есть беспорядочный хаос частиц. При растяжении картина меняется, и структура уподобляется кристаллу. Происходит это потому, что длинные скрученные атомные цепочки, из которых состоит каучук, под влиянием растяжения превращаются в параллельные пряди, дающие эту кристаллическую картину. Итак, я нагревал, сдавливал, охлаждал, сушил и снова нагревал кусочки каучука, пока в один прекрасный вечер мои запасы не истощились. Я пошёл к лаборанту, и он сказал мне, что на чердаке, на складе старья, есть ещё несколько колб с образцами старой силиконовой резины. Я безнадёжно махнул рукой, но утром увидел у себя на столе в лаборатории штук пятнадцать запылённых стеклянных колб: лаборант принёс их с чердака, чтобы оказать мне услугу. В колбах были чёрные, клейкие остатки от опытов. Геллер в своё время называл эти опыты этапами его мучений, так как каждый раз он загорался надеждой, и каждый раз она разбивалась вдребезги. Ни в одной колбе не было ни кусочка каучука, лишь что-то вроде липкого теста, к которому я решил не притрагиваться. Только в последней колбе лежал порядочный комочек тёмно-серого цвета. Я вложил его в аппарат, нагрел, сделал рентгенограмму и пошёл домой. На следующий день снимок был готов. Я был уверен, что найду то же, что и раньше: полный распад атомных цепей, расползающуюся кашу. Вместо этого я увидел, можно сказать, идеальную кристаллическую решётку. Я не верил собственным глазам. Каучук был подвергнут нагреву до восьмисот градусов и давлению в тысячу атмосфер и должен был превратиться в клей. Однако этого не случилось. Когда я открыл аппарат, в который не заглядывал со вчерашнего дня, так как горячую камеру открывать нельзя, я нашёл там кусок каучука, очень свежий, эластичный и прочный. Я позвал лаборанта и спросил его, не клал ли он чего-нибудь в аппарат. Он ответил, что нет, что даже не подходил к нему. Всё ещё не веря, я снова подверг удивительный образец испытанию высокой температурой и давлением, но на этот раз не пошёл домой, а стал ждать, пока камера остынет. В восемь часов вечера я вынул образец, он был ещё горячий, но такой эластичный, словно я взял его не из печи, а из ящика. На всякий случай я проделал ещё и химический анализ: это был силиконовый каучук. Несмотря на поздний час, я схватил образец величиной, вероятно, со спичечную коробку, рентгеновские снимки и побежал к профессору, жившему неподалёку. Он сначала не хотел мне верить, но на следующий день, когда я при нём снова проделал все опыты, вынужден был сдаться. Перед нами лежал образец настоящего силиконового каучука, этой мечты самолётостроителей, свойства которого идеально соответствовали теоретическим предвидениям. Мы имели его, но это нам ничего не давало. В органической химии ценным считается только одно: умение заставить атомы соединяться так, как нам нужно. В том образце каучука, который у нас был, такое соединение произошло, но мы не знали, как это случилось. Иначе говоря, у нас не было технологического рецепта, и мы не имели ни малейшего понятия о том, как его получить. Разумеется, прежде всего мы вызвали Геллера, Брауна и Йенша, работавших в то время в Берлинском институте горючих газов. Телеграмму составил я сам, да так, что все трое в ту же ночь примчались на самолёте и под утро уже будили меня, колотя в двери моей квартиры. Когда возгласы и расспросы поутихли, то оказалось, что они знают столько же, сколько и мы с профессором, то есть ничего. Без труда разыскали мы протоколы опытов. Образец 6439, под которым значился необычайный каучук, когда-то был выброшен как не представляющий ценности, а из приложенного рентгеновского снимка следовало, что ни о какой ошибке не могло быть и речи. Мы оказались в таком тупике, были так безнадёжно дезориентированы, что у одного из нас вырвался вопрос, нелепо звучавший в устах специалиста: «А может быть, образец этот с тех пор дозрел?» Эта нелепость сделалась потом поговоркой, её не раз повторяли как анекдот, когда кто-нибудь не мог справиться со своей задачей. Через четыре дня коллеги, которым нужно было возвращаться в Берлинский институт, махнули на всё рукой и уехали. Я остался один с куском этого злосчастного каучука, с потерявшим терпение профессором и со сверлящими голову мыслями, не дававшими мне ни спать, ни есть.

Забросив свои теории полимеров, я принялся тщательно повторять все этапы опытов, которые привели к получению этого образца. Технологические рецепты были в протоколах. Не буду подробно останавливаться на том, что я проделал. Скажу только, что эти синтезы я провёл пятьсот восемнадцать раз, придерживаясь методики с какой-то слепой, рабской точностью, и замучил берлинских коллег телеграммами, требуя, чтобы они сообщали мне все подробности об обстоятельствах, при которых они работали с этим образцом. Будь здесь химик, он бы меня понял. Известно, что в химии, где количество возможных комбинаций между реагирующими веществами, практически говоря, бесконечно, открытия делаются иногда случайно, например, благодаря тому, что кто-нибудь стряхнул с папиросы в колбу пепел, ставший зародышем кристаллизации. Или потому, что этажом ниже коридор окрашен лаком, содержащим какой-нибудь элемент в количестве, совершенно ничтожном, но достаточном для того, чтобы катализировать ту единственно нужную реакцию, которую никаким другим способом нельзя сдвинуть с места, хоть всю лабораторию вверх дном переверни. Коллеги отвечали на мои телеграммы, и я делал всё: изменял температуру, катализаторы, давление. Но делал я и много такого, что не имело смысла, и в конце концов начал ко всему относиться с каким-то предубеждением.

Даже самому педантичному экспериментатору, если он действительно одержим какой-нибудь проблемой, через некоторое время начинает казаться, что он уже не владеет своим материалом. Одним словом, в лаборатории всё пришло в такой беспорядок, что профессор Хюммель стал называть её балаганом, сначала без меня, а потом и при мне, спрашивая, до каких пор государство будет оплачивать наши дорогостоящие развлечения. Я попросил четыре месяца сроку — это было первое, что мне пришло в голову. Честно говоря, беспорядок я до некоторой степени поддерживал сам, так как где-то в глубине души надеялся — хоть никому бы в этом не признался, — что в таком первобытном хаосе мне может прийти на помощь случай, который откроет мне тайну получения этого образца неизвестного силиконового каучука.

Образец этот я держал у себя на столе в лаборатории под стеклянным колпаком. Сколько раз, выливая в раковину зловонные реактивы после неудачного опыта, я смотрел на этот маленький тёмный кубик, и это являлось для меня новым стимулом в работе.

Очень тяжёлой бывает минута, когда в молодости начинаешь понимать, что одним только святым огнём, одним только желанием нельзя двинуть науку ни на миллиметр вперёд. После того как число моих неудачных опытов перевалило за тысячу, а лаборанты, вынося обугленные образцы целыми корзинами, начали уже откровенно перемигиваться, я вспомнил о Северном море. Я уже говорил вам, что всё это происходило в Гамбурге.

С этими словами Райнер обернулся туда, где над матовой деревянной панелью на стене виднелся экран телевизора, и показал палочкой одно место на Земле. Её северное полушарие, освещённое светом, притушенным тучами, выделялось на чёрном фоне. На самом краю диска, между отрогами Скандинавского полуострова и тёмным массивом Европы, врезалось море — и палочка, скользнув по стеклу экрана, прошла, невидимому, над тем местом, где у основания Ютландского полуострова лежит Гамбург. Впервые за всю свою историю человек воспользовался Землёй с расстояния тысячи километров, как картой. Простой жест Райнера внезапно отвлёк нас от воспоминаний и перенёс вглубь межпланетного пространства. Тем временем химик, всё ещё водивший палочкой по экрану, словно это доставляло ему какую-то детскую радость, продолжал:

— Я начал ходить в порт, к морю, чтобы немного освежить голову. Насколько раньше я был уверен в себе, не сомневаясь, что знаю всё и что только один шаг отделяет меня от заветной двери, — меня поймёт всякий, кто хоть раз в жизни испытывал опьяняющую радость приближения к двери, за которой таится разрешение загадки, — настолько теперь мне казалось, что я ничего не знаю — и даже хуже того, — что ничего у меня не получится, так как, попросту говоря, я для этого слишком глуп.

Осеннее море становилось всё более бурным, и по волнам, высоким, тёмным волнам порта, ползали баржи, а дальше, в открытом море, шли корабли, пароходы, и время от времени появлялись паруса рыбачьих скутеров. Я ходил на мол и оставался там так долго, что сторожа заподозрили во мне человека, который хочет покончить самоубийством и никак не может решиться. Но голова моя была полна силиконами и полистиренами, и я не видел ни сторожей, ни моря, ни кораблей, — во всяком случае, мне казалось, что я их не вижу. Я был немного похож на ребёнка, которому дали рассыпанную мозаику из множества мелких кусочков и велели сложить её, а он не умеет. Я не знал, что с чем соединять, но то ли по привычке, то ли от безнадёжности складывал мысленно разные фрагменты. Ничего не получалось. Тогда я принялся ходить к профессорам и мучить их вопросами, пока один из них, потеряв терпение, не сказал: «Я, что ли, должен делать за вас?» — и раз навсегда избавил от меня и себя и других. Я снова вернулся к морю. Теперь мне известно, но тогда я не знал, потому что голова у меня, как я уже сказал, была битком набита полистиренами, что уходил я домой только тогда, когда возвращалась одна рыбачья флотилия, вернее — один небольшой парусник, самый быстроходный из всех. У него были как-то особенно подняты паруса. Часто, когда становилось уже совсем темно, я не уходил, а стоял и ждал его. С каким-то не вполне объяснимым любопытством я следил, как он двигался среди пенящихся волн. Я в навигации разбирался слабо, а в том, как он двигался, словно оснащённый крыльями, не было ничего такого, что я мог бы связать со своей работой. Просто прибытие этого парусника было для меня знаком, что прогулку на молу пора кончать.

Однажды вечером, когда я стоял так на бетонном конце мола и ждал, вдруг пошёл дождь. Погода, до сих пор ветреная, переходила в бурю. Когда стало уже совсем темно, показались скутеры. Тот, самый быстроходный, был виден очень хорошо, так как его белые паруса выделялись на тёмном фоне моря. Высокие волны хлестали с такой силой, что за несколько минут вся одежда на мне промокла, но какое-то непонятное чувство не позволило мне уйти. Ветер всё усиливался, пронзительно воя, а поверхность моря то поднималась, то опадала. Все скутеры убрали паруса, только тот белый кораблик шёл под всеми парусами, даже поднял новые, и был похож на белую, по грудь погрузившуюся в волны птицу, пытающуюся взлететь могучим взмахом крыльев. Быть может, картина была вовсе не такая уж поэтическая, но я уже сказал, что я сухопутная крыса и с навигацией совершенно не знаком. Когда я увидел, как этот кораблик, подняв паруса и набирая скорость, приближается к остальным, обгоняет их и уходит в туман и мглу, со мной произошло что-то, заставившее меня немедленно вернуться домой. Я решил, что организм у меня менее вынослив, чем голова: она жаждет каких-то сильных впечатлений, а он требует только отдыха. Вернувшись домой, я собрал свои карточки и — пусть посмеётся над этим, кто может! — решил выписать новую литературу, чтобы как можно скорее с ней познакомиться. Так, с пером в руке, я уснул за письменным столом на половине недописанного слова. Мне приснился удивительный сон.

...Мне снились полистирены и бутадиены. Удивительного в этом не было, пожалуй, ничего. Удивительно было то, что вели они себя так, словно их обдувал сильный ветер. При этом ветре они укладывались не так, как им было положено, — вернее, как требуют формулы из справочников, — а как вздутые паруса. Чем сильнее дул ветер, тем шире раскидывались цепи, а между ними летала одна цепочка, удлинённая, словно челнок на ткацком станке, пробегающий сквозь основу. Челнок? Нет, это был белый кораблик, — и вот получалась большая кристаллическая сеть. Боясь забыть свой сон, я, едва проснувшись, тотчас же начал записывать и не без радостного удивления увидел, как под пером рождаются формулы...

Райнер запнулся.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.