Зиновьевич. Утоли моя печали (5)

[1] [2] [3] [4]

Спорить он не любил. Высказавшись категорично, от любых возражений отмахивался, иногда матерно, иногда просто шуткой либо язвительно-смиренно:

- Ах, простите, виноват. Куда нам, технарям, невеждам посконным, с просвещенными светилами тягаться... Мы лаптем щи хлебаем, босой ногой сморкаемся... Вот именно, виноват, тысячекратно миль-пардон!.. Глубоко сожалею, что дерзнул посметь свое суждение иметь и в столь высоком присутствии высказать. Посему замолкаю. А кто сомневается, может поцеловать меня в...

Уже с первых дней мы стали приятелями. Иногда ругались много и с матюками, но быстро мирились. Его изобретательство меня и восхищало и стало необходимым для моих работ.

Панин в первые дни очень приветливо встретил Сергея:

- Истинный Василий Буслаев... Удалой добрый молодец...

Ему нравились вольные речи и вся повадка "питерского зиждителя". Но потом из-за его безбожных шуток и пренебрежительных отзывов о церкви они рассорились.

- Твой Митя просто блаженный, юродивый. Такие на Руси никогда не переводились. А рассказать иностранцам - усрутся, не поверят. Вчера я его встретил на прогулке: ходит по двору босиком, а земля мерзлая. Грудь голая до пупа. Ему бы еще вериги надеть пудовые и на паперти голосить о Страшном суде... Жалею таких, но уважать не могу. Сам человек простой, грустный-печальный, однако психически нормальный. И мою здоровую душу от всякой такой душевной патологии воротит, как муллу от ветчины.

С Паниным и я все чаще спорил. Он переживал трудный душевный кризис истекало его первое арестантское десятилетие. Но я тогда недостаточно понимал, даже не всегда замечал это, озабоченный, поглощенный своими чрезвычайными "открытиями". И меня только смешила или раздражала его аскеза. Он работал в конструкторском бюро, где было несколько женщин. Иные заигрывали с таинственным, сумрачным красавцем-арестантом. Но он запрещал себе даже глядеть на них. И если случайно взглядывал и не опускал, не отводил глаз, то сам же себя неумолимо осуждал. В такой день он отдавал кому-нибудь из нас обеденный компот или запеканку за ужином.

- Возьми! Я сегодня согрешил. Два - или даже три - мгновения смотрел на одну поблядушку. Вот и наложил на себя епитимью.

В конце концов мы поссорились по совершенно вздорному поводу. Он стал доказывать, что Дантес - благородный, хорошо воспитанный юноша, который вел себя в деле чести как порядочный дворянин: его вызвали, он должен был драться (Панин был сторонником возрождения рыцарства и, в частности, поединков). А Пушкин, конечно, гениальный поэт, но безбожник, а значит, и безнравственная личность...

Мы яростно разругались. Даже не простились, когда несколько месяцев спустя его увозили.

Но через пять лет, на воле в Москве, встретились опять друзьями.

* * *

Мой рабочий стол в акустической был в дальнем углу у окна. Солженицын и я сидели спина к спине. Наши столы были отгорожены от противоположных двухэтажными книжными полками и стойками, на которых пристраивались фильтры; через них мы иногда слушали артикуляционные испытания, выключая разные полосы частот. Обычно мы сидели в наушниках, объясняя это необходимостью отключаться от внешнего шума. Но, разглядывая звуковиды, читая или переводя, я мог одновременно слушать музыку, а в тихие вечера подключал те же наушники к особому контуру, который соорудили немецкие друзья-радисты из одной лампы, насаженной на коробочку немногим более спичечной, раз и навсегда настроив его на Би-Би-Си. У Сергея был целый рабочий отсек прямо напротив нас с другой стороны комнаты. Но он был еще и диктором. Всем нравился его великолепный баритональный бас и очень четкое, едва ли не артистичное произношение. Поэтому ему приходилось часами торчать в акустической будке, диктуя артикулянтам слоги, слова или фразы. А когда новый канал прослушивали местные эксперты или приезжие комиссии, он там же читал вслух газетные статьи. Диктуя артикулянтам, он должен был подчиняться Солженицыну и невзлюбил его.

- Мальчишка, сопляк, а строит из себя генерал-аншефа. "Вот так и так! А разговорчики излишни!" Ты погляди на него, он же никогда не улыбнется. Все время, как мышь на крупу, дуется. Он на всем белом свете только одного себя любит и себе же отвечает взаимностью. Даже в носу ковыряет с величайшим самоуважением.

"Фонетическим бригадиром" числился я, но, когда Солженицын увлеченно муштровал молодых вольняг-артикулянтов, среди которых были и миловидные девицы, я, любуясь его напористой сноровкой, отстранялся. Видел, что ему охота покрасоваться перед ними, щегольнуть эрудицией и командирской повадкой. Он же ушел на фронт совсем юнцом. И в нем еще бродил, клокотал мальчишеский задор, юношеское честолюбие. А я казался себе многоопытным, зрелым мужем и, внутренне посмеиваясь, старался не мешать.

Но Сергей то и дело замечал :

- Не понимаю: кто из вас бригадир? Кто руководит, а кто исполняет? Я, например, вообще, не терплю, когда со мной разговаривают приказным тоном. А если задирает хвост какой-нибудь резвый молокосос, то мой первый рефлекс послать на легком катере.

Однажды он услышал, как Солженицын завел разговор с Абрамом Менделевичем, что, мол, артикуляционные бригады необходимо выделить в самостоятельную оргединицу, что он, конечно, будет прибегать к советам и консультациям по мере необходимости, однако подчиняться хочет непосредственно Абраму Менделевичу.

Сергей рассказывал сердито, язвительно:

- И как он ловко льстил-улещивал, вроде вовсе нечаянно: "Вы, Абрам Менделевич, как офицер, сами, конечно, прекрасно понимаете преимущество прямой субординации". А этот Менделевич - кабинетный хмырь, очкарик в погонах, тонкие ножки в хромовых сапожках - уши развесил, только что не мурчит, как кот, когда ему за ухом чешут...

Это меня поразило, огорчило, обидело... Стремление к самостоятельности, конечно же, неотделимо от юношеского честолюбия, которое я давно приметил. Но почему он не говорил в открытую со мной, а вопреки неписаным законам дружбы - тем более арестантского братства - пошел по начальству?

Объясняться я не хотел; не сознавал за собой права руководить. Напротив, был убежден, что он и сам отлично справляется.

Но трудно было скрывать внезапно возникшее чувство недоверия, даже неприязни. Да и как скроешь, когда все время, сутки напролет рядом? В лаборатории сидим вплотную, в столовой за одним столом, в камере на одной вагонке...

Он вскоре заметил, спросил раз, другой:

- Ты что, на меня дуешься?

Отвечал я невразумительно и неласково:

- Что значит "дуешься"? Ты не девка, не баба, чтоб я за тобой ухаживал... Знаешь, почему лошади не кончают самоубийством? Потому что никогда не выясняют отношений...

Я перестал спрашивать его о работе. А когда он внезапно - и, мне казалось, нарочито озабоченно - задавал деловые вопросы по ходу испытаний или заговаривал на темы политики, литературы, я старался отвечать коротко, сухо, от любых споров отклонялся: "Ну что же, останемся каждый при своем мнении".

Услышав такое в первый раз, он насторожился и заметил, что "в работе приходится иногда наступать товарищу на пятки". Я не удержался, возразил, что в совместной работе арестантов следует все же ступать осторожнее, блюсти известные ограничения. У нас более тесные нравственные пределы, чем на воле. Его глаза потемнели.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.