Зиновьевич. Утоли моя печали (19)

[1] [2] [3] [4]

На это я пытался возражать. И объяснял - не оправдывал, но объяснял коварство и жестокость Сталина историческими традициями и современными общественными условиями; сравнивал его с Иваном Грозным, с Петром Великим... Эрнст сердился - как можно сравнивать. То были феодалы, деспоты; им так и положено, для их классов это закономерно, а Сталин предавал рабочий класс, искажал принципы коммунизма.

Федор Николаевич не горячился:

- Исторические сравнения всегда ненадежны, хоть и красивые бывают. Меньшевики очень любили с Французской революцией сравнивать: Ленин Робеспьер, Троцкий - Дантон... Но, по-моему, это несерьезно. Правда, Сталин сам и на Ивана Грозного, и на Петра ссылался. Но только царь Иван и царь Петр, как их там ни суди, в общем действительно революционерами были, старое ломали, новое начинали. А Сталин сам ничего нового не придумал. Только чужие дрова ломал. Такая индустриализация, такая коллективизация и самым диким троцкистам не снились... Если б не все эти сталинские "достижения", если б не голод, не ежовщина - не пришлось бы отступать до Волги... Может быть, тогда и Гитлер не пришел бы к власти.

Но я чувствовал и уже начинал сознавать, что дело не только в экономических закономерностях. Независимо от "материальных факторов", от внутрипартийных дискуссий, от вождей и аппаратчиков, на людей действуют и какие-то другие силы - духовные, нравственные.

Об этом я думал и в Восточной Пруссии, и в первые дни после ареста. Пытаясь уяснить себе природу этих сил, я вспоминал о книгах Толстого, Достоевского, Короленко и о тех людях, которых раньше знал, но воспринимал как милых чудаков, как олицетворенные "исключения из правила".

...Летом 29-го года я готовился поступать в институт и брал уроки математики у дальнего родственника Матвея Мейтува, доцента университета. Его считали гениальным математиком. Он был высокий, очень худой, сутулый, черно-смуглый, губастый. А его маленькая жена казалась девочкой-подростком, серенько-русая, скуластенькая. Но в то же время они явственно походили друг на друга кроткими добрыми взглядами и улыбками. Их единственная узкая комната была заставлена книжными шкафами. На стене висел большой гравюрный портрет Льва Толстого. На тумбочке у кровати лежало Евангелие.

Мы занимались за круглым обеденным столом, покрытым плешивой плюшевой скатертью. Он втолковывал трем самоуверенным юнцам - двум поэтам-полиглотам и мне - "политическому деятелю", который лишь недавно "отошел от оппозиции", - алгебру и тригонометрию... Временами он даже пытался объяснить нам красоту и стройность математических решений. Вдохновенно сверкая глазами и брызгая слюной, он говорил: "Как же вы не понимаете? Это неправильно уже потому, что некрасиво. Ведь здесь все диссонирует... А если мы возьмем так... А потом так... Вы видите? Простейшая подстановка. И вот все получается гармонично и красиво !"

Однажды я попытался завести разговор о том, насколько совместимы научные и религиозные взгляды; он отклонил его кротко, но решительно:

- Не надо, пожалуйста, не надо. Это область веры, а не знаний. Чувства, а не рассудка... Я знаю, в данном случае именно знаю, что в этих вопросах никто никого не может убедить или переубедить. Ничего нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Вы думаете по-иному, верите в иное, и я не могу с вами спорить. Не могу и не хочу. Полагаю бесцельным, бесплодным... Вот если вы скажете, что дважды два равно пяти или что сумма углов треугольника больше двух ,,дэ", я постараюсь вас переубедить...

Он казался мне - самоуверенному, семнадцатилетнему "марксисту" недалеким, наивным чудаком. Он был тяжело болен - туберкулез легких и костей. Вера приносила ему утешение, облегчение. Значит, не следовало и спорить.

В 1931 году в университете к доценту Мейтуву подошел один из студентов :

- Правда ли, что вы убежденный толстовец и поэтому не хотите брать оружие в руки для защиты социалистического отечества?

Мотя постарался уклониться от интервью я показал на свою правую руку, изувеченную костным туберкулезом и трофической язвой, с навсегда скрюченной кистью.

- А если бы вы были здоровы? Тогда в случае войны вы пошли бы в Красную Армию?

- Пошел бы санитаром.

- Значит, вы отказываетесь от почетного права - сражаться рядах РККА?! Как вы можете это объяснить? Это у вас такие религиозные убеждения? Мы хотим, чтобы вы открыто высказались на собрании...

Мотя сказал, что он христианин и разделяет взгляды великого Льва Толстого, но не хочет участвовать ни в каких диспутах, не хочет ничего объяснять. Он не теоретик, не проповедник; его призвание - математика, и ни в его лекциях, ни в семинарах по математике нет ничего такого, что могло бы вызвать возражение взыскательных атеистов.

На следующий день в университетской газете, а потом и в городской появились злобно-ругательные фельетоны о пролезшем в университет "наглом двурушнике", который сам цинично признался, что не хочет защищать социалистическое отечество...

Его немедленно уволили, а недели через две решением "тройки" ГПУ выслали на три года в Нарым. Жена, беременная на седьмом месяце, поехала вслед. "Он же себе и чаю заварить не может. Ему надо помогать и одеться, и умыться".

Некоторое время родственники получали от них письма. Родилась дочь. Мотя преподавал в школе. Оба писали, что очень счастливы. Потом он умер, не отбыв и половины срока. Она перестала писать. Просто исчезла...

Я не забыл о Моте Мейтуве, о загубленном таланте, который мог быть так полезен людям, науке, стране, о необычайной душевной силе болезненного кроткого чудака.

В 37-38-м годах в Институте иностранных языков, где я учился, переарестовали всех преподавателей-иностранцев. Тогда же был арестован и погиб Фриц Платтен - швейцарский социалист, который приехал в Россию в 1917 году в одном вагоне с Лениным и год спустя спас ему жизнь. Они сидели рядом в автомобиле, когда вечером из темноты начался обстрел. Платтен пригнул голову Ленина, закрыл его своим телом. Пуля ударила в руку, закрывавшую темя Ленина.

Платтен вел занятия по разговорной речи. Он охотно рассказывал о встречах с Лениным. Рассказывал, не хвастаясь, не важничая, просто и... совсем неинтересно; вспоминал незначительные подробности быта, незначительные слова. Но мы слушали благоговейно. Однажды тихая застенчивая студентка поцеловала шрам на его руке. Он растерялся, покраснел, бормотал: "Что вы! Что вы! Так нельзя! Мы же не в церкви. Это даже смешно".

Высокий, седой, но моложавый и крепкий - он всю зиму ходил без шапки, был отличным лыжником, - нам он казался старосветским добряком, наивным "революционером дореволюционного образца". Когда секретарь парткома института, докладывая на собрании о "повышении бдительности", сказал, что Платтен разоблачен как враг народа и шпион гестапо, этому я и тогда не поверил.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.