Глава XXI. Баллотировка по-европейски
[1] [2]— Ну, тогда секретаря.
Дядьев согласился. Оживилась и Елена Станиславовна.
— Нельзя ли, — сказала она робея, — тут у меня есть один молодой человек, очень милый и воспитанный мальчик. Сын мадам Черкесовой… Очень, очень милый, очень способный. Он безработный сейчас. На бирже труда состоит. У него есть даже билет. Его обещали на днях устроить в союз…[268] Не сможете ли вы взять его к себе? Мать будет очень благодарна.
— Пожалуй, можно будет, — милостиво сказал Чарушников, — как вы смотрите на это, господа? Ладно… В общем, я думаю, удастся.
— Что ж, — заметил Дядьев, — кажется, в общих чертах… все? Все как будто?
— А я? — раздался вдруг тонкий волнующийся голос.
Все обернулись. В углу, возле попугая, стоял вконец расстроенный Полесов. У Виктора Михайловича на черных веках закипали слезы. Всем стало очень совестно. Гости вспомнили вдруг, что пьют водку Полесова и что он вообще один из главных организаторов Старгородского отделения «Меча и орала». Елена Станиславовна схватилась за виски и испуганно вскрикнула.
— Виктор Михайлович! — застонали все. — Голубчик! Милый! Ну как вам не стыдно? Ну чего вы стали в углу? Идите сюда сейчас же!
Полесов приблизился. Он страдал. Он не ждал от товарищей по мечу и оралу такой черствости.
Елена Станиславовна не вытерпела.
— Господа! — сказала она. — Это ужасно! Как вы могли забыть дорогого всем нам Виктора Михайловича?
Она поднялась и поцеловала слесаря-аристократа в закопченный лоб.
— Неужели же, господа, Виктор Михайлович не сможет быть достойным попечителем учебного округа или полицмейстером?
— А, Виктор Михайлович? — спросил губернатор. — Хотите быть попечителем?
— Ну конечно же, он будет прекрасным, гуманным попечителем! — поддержал городской голова, глотая грибок и морщась.
— А Распо-опов? — обидчиво протянул Виктор Михайлович. — Вы же уже назначили Распопова?
— Да, в самом деле, куда девать Распопова?
— В брандмейстеры, что ли?..
— В брандмейстеры? — заволновался вдруг Виктор Михайлович.
Перед ним мгновенно возникли бесчисленные пожарные колесницы, блеск огней, звуки труб и барабанная дрожь. Засверкали топоры, закачались факелы, земля разверзлась, и вороные драконы понесли его на пожар городского театра.
— Брандмейстером? Я хочу быть брандмейстером!
— Ну вот и отлично! Поздравляю вас, вы — брандмейстер. Выпей, брандмейстер!
— За процветание пожарной дружины! — иронически сказал председатель биржевого комитета.
На Кислярского набросились все.
— Вы всегда были левым! Знаем вас!
— Господа! Какой же я левый?
— Знаем, знаем!..
— Левый!
— Все евреи левые.
— Но, ей-богу, господа, этих шуток я не понимаю.
— Левый, левый, не скрывайте!
— Ночью спит и видит во сне Милюкова!
— Кадет! Кадет!
— Кадеты Финляндию продали,[269] — замычал вдруг Чарушников, — у японцев деньги брали![270] Армяшек разводили![271]
Кислярский не вынес потока неосновательных обвинений. Бледный, поблескивая глазками, председатель биржевого комитета ухватился за спинку стула и звенящим голосом сказал:
— Я всегда был октябристом[272] и останусь им.
Стали разбираться в том, кто какой партии сочувствует.
— Прежде всего, господа, — демократия, — сказал Чарушников, — наше городское самоуправление должно быть демократичным. Но без кадетишек. Они нам довольно нагадили в семнадцатом году!
— Надеюсь, — ядовито заинтересовался губернатор, — среди нас нет так называемых социал-демократов?
Левее октябристов, которых на заседании представлял Кислярский, — не было никого. Чарушников объявил себя «центром». На крайнем правом фланге стоял брандмейстер. Он был настолько правым, что даже не знал, к какой партии принадлежит.
Заговорили о войне.
— Не сегодня завтра, — сказал Дядьев.
— Будет война, будет.
— Советую запастись кое-чем, пока не поздно.
— Вы думаете? — встревожился Кислярский.
— А вы как полагаете? Вы думаете, что во время войны можно будет что-нибудь достать? Сейчас же мука с рынка долой! Серебряные монетки, как сквозь землю, — бумажечки пойдут всякие, почтовые марки, имеющие хождение наравне,[273] и всякая такая штука.
— Война — дело решенное.
— Мне один видный коммунист уже об этом говорил. Говорил, что будто бы СТО уже решительно повернуло в сторону войны .[274]
— Вы как знаете, — сказал Дядьев, — а я все свободные средства бросаю на закупку предметов первой необходимости.
— А ваши дела с мануфактурой?
— Мануфактура само собой, а мука и сахар своим порядком. Так что советую и вам. Советую настоятельно.
Полесов усмехался.
— Как же большевики будут воевать? Чем? Сормовские заводы делают не танки, а барахло! [275] Чем они будут воевать? Старыми винтовками? А воздушный флот? Мне один видный коммунист говорил, что у них, ну как вы думаете, сколько аэропланов?
— Штук двести?
— Двести? Не двести, а тридцать два! А у Франции восемьдесят тысяч боевых самолетов.
— Да-а… Довели большевички до ручки…
Разошлись за полночь.
Губернатор пошел провожать городского голову. Оба шли преувеличенно ровно.
— Губернатор! — говорил Чарушников. — Какой же ты губернатор, когда ты не генерал?
— Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня.
— Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием.
— За баллотированного двух небаллотированных дают.
— Па-апрашу со мной не острить! — закричал вдруг Чарушников на всю улицу.
— Что же ты, дурак, кричишь? — спросил губернатор. — Хочешь в милиции ночевать?
— Мне нельзя в милиции ночевать, — ответил городской голова, — я советский служащий…
Сияла звезда. Ночь была волшебна. На Второй Советской продолжался спор губернатора с городским головой.
[1] [2]