Глава пятая (2)

[1] [2] [3] [4]

Шли потом воспоминания об отце и любви сына к обоим родителям; после — описание своей детской влюбленности в двоюродную сестру Машу; дальше Николай Бруни собирался перейти к своим сегодняшним (тогдашним) ощущениям и чувствам, начав издалека.

«Чтобы лучше понять, вспомни твою встречу (вероятно, самое большое, что было в твоей жизни) с Крамским. Я уверен, что эта встреча и страдания, пережитые тобою, глубоко определили всё то метание, которое привело твою душу к разорению. (Не хочу этим отнюдь сказать, что ты бедна духом!)… Ты не смогла сохранить верность моему отцу, потому что эта верность была бы только верностью человеку-мужу, а не пути, которого искало всё твое существо…»

Далее шли очень личные размышления о них обоих — матери и сыне, — об одинаково остром их желании выстроить осмысленную цельную судьбу и о сокрушении надежд на это. Рубин выписал отчаянную и безысходную формулировку:

«Можно ли представить себе, что значит — быть одаренным так богато и так разносторонне, каким ты меня родила, и так беспредельно и остро ощущать бесцельность жизни в том тупике, который определился?!»

Странные это были мысли для христианина тех лет, поскольку они более годились для философа-экзистенциалиста второй половины века; но ведь на то и был Николай Бруни так необычайно одарен.

Остальные письма дети сожгли; более о чувствах его и мыслях лагерной поры ничего узнать было нельзя.

Осенью тридцать шестого года заключенный Бруни был счастлив — это можно говорить с уверенностью. В память столетия со дня гибели Пушкина местное начальство вдруг решило поставить поэту памятник. Делал это зек Бруни, и ощущения он пережил высокие. В декабре того же года он рассказывал о них жене — ему в награду дали краткое свидание. И о том, что пережил он при аресте, в первые дни тюрьмы, — рассказывал тоже. К острому чувству нереальности всего происходившего примешалось у него тогда странное и очень сходное воспоминание о минутах, некогда проведенных им в аэродинамической трубе. Предложили друзья-коллеги, а он из любопытства согласился. Пол в трубе был слегка покатым, а вообще этот восьмигранник из дерева длиной метров в пятьдесят выглядел внутри даже уютно. Трехметровый диаметр позволял стоять во весь рост. В мягком полумраке вдали виднелись в торце огромные лопасти вентиляторов. Люк закрыли, донеслись неразборчивые слова шутливого напутствия, и полированные лопасти начали медленно вращаться. Потекли тонкие, нежные сперва, струйки. А через секунду уже трудно было стоять. Бешено понесшийся поток воздуха забил дыхание, пригнул к полу и повалил. Бруни кубарем докатился до противоположного торца и вцепился в решетку; жуткое наступило ощущение, что сейчас снесет и ее. Так же мгновенно поток воздуха спал, только еще с минуту звенело в ушах, и медленно возвращалось сознание. В люк уже заглядывали друзья, они смеялись и галдели, обсуждая, что случилось с бывшим летчиком. А была ведь скорость воздуха небольшая, как ему объяснили, — скорость урагана, можно было сделать вдвое больше.

Ощущение бессилия и проглоченности, чувство, что несет неодолимым потоком, и смута в осознании происходящего — это как раз Бруни и вспомнил в первые же дни ареста, и, посмеиваясь, рассказал об этом жене. Привезла она домой и два его автопортрета — лучше бы не привозила, наверно, потому что принималась плакать, случайно посмотрев на стену, где один из них висел.

В тридцать седьмом ей отказали в свидании. Муж писал, что это временно, что они скоро увидятся, что вообще уже прошло почти три года, и он вот-вот снова обнимет их всех.

В тридцать восьмом вернулись обратно письма. Анна Александровна существовала по инерции, совершенно механически совершая действия, входившие в распорядок жизни.

А время между тем кипело — героическое всюду и вокруг. О полетах через Северный полюс в Америку, о папанинцах, дрейфующих на льдине, об успехах, достижениях и победах — надрываясь, кричало радио и трубила печать. Сотни тысяч трудящихся исправно слали миллионы писем, то приветствуя бесчисленных героев, то требуя нещадно покарать презренных подсудимых-отщепенцев. Кто-то приезжал из-за границы, о его восторгах сообщалось в подробностях. Кто-то приезжал и после хаял социализм — он оказывался выродком и извращенцем. Кровожадные изверги-фашисты превратились вдруг в соратников и друзей. Махровым цветом расцветали с каждым днем науки и искусства, и успехам нашим жарко рукоплескала планета в каждом выпуске наших новостей и известий.

Осенью сорок первого года в Малоярославце уже были немцы. Учительницу немецкого языка привели в комендатуру в качестве переводчицы. А из Малоярославца уходя — забрали с собой. Сын, по счастью, был в Москве, отрезанный от дома, старшая дочь — в Ташкенте. Четверых дочерей Анна Александровна бросить побоялась, все они поехали с ней.

Как тянулись годы рабства на чужбине, Рубин сестер подробно не расспрашивал, ибо одинакова у всех была эта трагедия, воспроизведенная миллионными тиражами: рабство плена описывать в России дозволялось. На чужбине ведь оно и вправду тяжелей, дома это всем казалось не рабством, а скорей тяжелым периодом, затянувшимся на несколько поколений. Зато дома все вокруг свои. Дочери работали в услужении в немецких семьях, мать стирала где-то в госпитале, в сорок пятом удалось собраться вместе. Бесконечные лились слезы и рассказы о непрерывных унижениях. Одна дочь была прислугой в доме важного профессора-химика, жена профессора однажды чуть не убила ее: двухлетний ребенок, за которым она присматривала, случайно обварился кипятком, а так-то ничего, жила себе и жила на кухне. Вторая дочь была в деревне, доила коров, ходила за свиньями, полола огород, растила кур, и был еще породистый бык на особом присмотре и уходе. Вставала в пять, ложилась к ночи. Кожа у нее сходила с ладоней. Было ей пятнадцать лет. Все бы ничего, только сын хозяев бил ее при каждой встрече и стаpался побольнее попасть. Ровесник. После откупили ее y хозяев две сестры-монахини, жившие вместе со своим слепым братом. А в подвале они всю войну прятали, как оказалось, еврейскую семью: мужа, жену и пятерых детей. У монахинь ей жилось хорошо.

Ждали своей завтрашней судьбы с нетерпением. И она замелькала бесчисленными всюду объявлениями: «Дорогие репатрианты! Родина вас ждет, Сталин не забыл вас, Отчизна вас не накажет. Являйтесь в комендатуру!» Бегом они бежали, не раздумывая ни одной минуты.

После были несколько месяцев лагеря для перемещенных лиц. Хлеб, горох, баланда. Но вокруг свои — русская речь! Подтвердилось, что в плену себя ничем не запятнали. Эшелоны, долгая дорога, слезы от встречи с родиной… В Малоярославце своего дома у них уже не было — его занял какой-то местный начальник (не из крупных) и возвращать отказался. Аргумент он веский приводил: за это время сделал новую крышу, так что вроде дом теперь им и построен. Жаловаться побоялись, но начальник этот сам и помог: дали им небольшую хибарку из брошенных в войну. Мать пошла прописываться, сказала, что будет через час.

И вернулась через десять лет. Судили ее в клубе, принародно — как пособницу немецких оккупантов. За те два месяца, что была она переводчицей в комендатуре. А двух старушек, хотевших рассказать, что переводчица спасла их дочерей, — не допустили выступить, чтобы не тратить время.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.