Он сидит в своей прекрасной комнате, в доме на улице Ферм, вокруг него книги, любимая обстановка, старательно и со вкусом подобранная; в углу стоит домашний алтарь с рулеткой, портретом Андре Жида и черепами">

21. ЛЕТНИЙ ОТДЫХ (1)

[1] [2] [3] [4]

Он читал. Он забыл, что находится в Аркашоне, что ему сегодня минуло девятнадцать, что за окном - лето. Он читал. Подумать, что эта книга существует. Что некто способен ее написать, что некто так много видел и пережил, так обогатился, что некто так мудр, так полон горечи, так возвышается над добром и злом, над ненавистью и любовью - и ему всего-навсего девятнадцать лет. Будь Гарри Майзель жив, Рауль сел бы на первый попавшийся самолет, чтобы полететь и кинуться ему на шею. Он бы умолял его о дружбе, а возможно, убил бы его, завидуя, что этот человек в девятнадцать лет уже владеет таким мастерством. Какое проклятье, что этот Гарри Майзель умер. И какое необыкновенное счастье, что Гарри Майзеля уже нет в живых, что место освободилось для него, для Рауля де Шасефьера.

Ибо теперь Рауль знает, что делать, в чем смысл его жизни. Теперь его предназначение лежит перед ним как на ладони. Какое счастье, что судьба оторвала его от такого третьестепенного и отвратительного дела, как политика. Какое счастье, что логика его отношений с мосье Визенером заставила этого Визенера послать ему книги. Какое счастье, что он немедленно взялся за чтение и на день, или на два, или, быть может, даже на неделю раньше прочел эту драгоценную книгу, давшую направление его жизни и будущности.

А ведь есть люди, заявляющие, что литература существует лишь для самой себя и никакого влияния не имеет. Какие же это глупцы. Разве можно прочесть книгу Гарри Майзеля и остаться равнодушным - и жить, как жил раньше? Ему она показала, что все пережитое им до этой минуты было расточением времени, сплошной бессмыслицей...

Целыми днями он ходил под впечатлением прочитанного. Он изучал каждое слово, каждую букву. Весь мир вокруг преобразился, ему открылось внутреннее содержание людей и явлений. Раулю минуло девятнадцать, но он был стар, как черепаха. Ничто его не смущало; именно потому, что он познал, как ничтожно все окружающее, ему будет легко с ним совладеть.

Раулю ведь предназначено развить мудрость Гарри Майзеля, взвивавшуюся вверх спиралями, прибавить к ней еще одну спираль. Вещи не имеют никакой цены, оттого что они преходящи. Но одним они ценны: они существуют, они здесь. Этой ценностью, этим существованием в себе, бытием в себе можно насладиться вдвойне, до конца полная бренность всего существующего: "Лучше живая собака, чем мертвый лев; ибо живые знают, что они умрут, а мертвые не знают ничего".

Ему теперь был ясен смысл его жизни. Насладиться тем, что живет, значит изобразить это живое, увековечить преходящее.

Ближайшим объектом для изображения был для него он сам, преходящее "я" Рауля де Шасефьера. Он изучал этот объект и то, из чего он был сотворен, господина Визенера и свою мать. Он мысленно ставил перед собой Визенера и, подавляя свою ненависть, разглядывал его, перебирал одно за другим все его качества, с любопытством, с добросовестностью ученого, с деловитостью таможенного чиновника. Затем он начал писать.

Он расположил свой материал в определенном порядке, он строил так, как научился у Гарри Майзеля. И строение росло, развивалось. Рауля пронизывало сознание своей силы, он был продолжателем, последователем, завершителем Гарри Майзеля.

Хотя Визенер за много лет впервые не взял для себя отпуска, а все лето оставался в знойном, пыльном Париже, он был полон сил и энергии и увлеченно работал над "Бомарше" и своими политическими статьями. Он мастерски, как никто другой, владел умением так маскировать низкие политические нападки, что в них не оставалось ни малейшего незащищенного места. Национал-социалисты считали его, бесспорно, своим лучшим журналистом.

Сочинять наглые, ядовитые статьи было весело, и он с возрастающим удовольствием диктовал их Марии, которая сидела, не скрывая своей вражды, отвращения. Он считал, что имеет право доставить себе это удовольствие; плодотворная работа над "Бомарше" была компенсацией за все то злое и мелкотравчатое, что крылось в писанине, предназначавшейся для газет.

Благословенная работа над "Бомарше". Ею он на вечные времена создаст себе литературное алиби.

Как автор "Бомарше" он, так сказать, перемигивается со своими потомками и заверяет, что Эрих Визенер всегда отдавал себе отчет в своих поступках; "Бомарше" - это полемика с его позднейшими критиками. А в Historia arcana он вновь пространно писал о своей счастливой способности отреагировать в литературном произведении на упреки совести, связанные с его политическими делами.

Пока, впрочем, были заметны лишь результаты журналистской работы Визенера. Его статьи находили признание не только у власть имущих, они утишали тревогу и сомнения многих людей, которым были по сердцу выгоды и преимущества, предоставленные им национал-социалистским режимом, но не по сердцу растущее варварство, в которое он ввергал страну и даже весь континент. В статьях Визенера варварство уже не было варварством, оно становилось силой, которая в худшем случае время от времени принимала несколько дикие формы.

Но многие возмущались его писаниями. Однажды какой-то аноним прислал ему том Пушкина, в котором были подчеркнуты строки: "А живя в нужнике, поневоле привыкаешь к ...". В другой раз, в ресторане, кто-то сказал за соседним столом: "Вон там сидит Визенер. Обжираясь у нацистской кормушки, он уже потерял человеческий облик. Было бы корыто, а свиньи будут".

Визенер бесподобно владел искусством не слышать позорящих его речей, а получая оскорбительные письма, он передавал их Марии, говоря что-нибудь вроде:

- Это вода на вашу мельницу, не так ли, Мария?

Но в глубине души обида грызла его. В Historia arcana он заполнял целые страницы, оправдываясь перед своими противниками. Что бы он выиграл, если бы со скандалом швырнул в лицо нацистам свою должность? Его место занял бы кто-нибудь другой похуже, какой-нибудь бездарный писака. И ничто не изменилось бы, разве что к худшему. Если уж кому-нибудь надо играть роль представителя нацистской печати в Париже, не лучше ли для всех, чтобы этот пост занимал он?

С тех пор как благоприятный состав третейского суда показал, что "Парижские новости" лишены всякого значения, Визенер читал эту газету почти с удовольствием. Если ему попадалась статья, особенно хорошо написанная, он хвалил ее как профессионал. Пусть эти господа спокойно заполняют три раза в неделю свои десять полос. Статьи, сочиняемые ими, остаются всего лишь стилистическими упражнениями чисто академического характера. Над ним, Визенером, не каплет, то, что он задумал, созревает медленно, но верно. Он уже проник в "ПН", как червь проникает в яблоко.

Не глупо ли вообще подходить к высказываниям политического деятеля с этической меркой. Ведь эти высказывания - оружие, и только. Статья на политическую тему дает так же мало оснований для выводов о нравственном облике автора, как высказывания о погоде. Для прирожденного политического деятеля политика - это самоцель, искусство для искусства, волнующая игра, и принадлежность к той или иной партии так же мало говорит о характере человека, как тот факт, что один ставит на черное, а другой - на красное. Для правильной оценки политического деятеля необходимо изучать его профессиональное мастерство, изящество, с которым он проводит в жизнь свои планы, а не дело, которое он защищает. В своей Historia arcana Визенер излагал такого рода идеи во всевозможных вариациях. "Политику не следует становиться рабом собственного слова", - правильно сказал Макиавелли, и он, Визенер, подписывается под этим изречением.

Часто стоял он перед портретом Леа. Она улыбалась, глядя на пего сверху вниз, женственной, слегка иронической улыбкой, она потешалась над его половинчатостью. "Мне бы не хотелось, чтобы ты отшучивался от этого дела", - сказала она однажды, расспрашивая Визенера о его отношении к "ПН". Нет, к сожалению, он никак не может отшутиться от этого дела, иначе давно поехал бы в Аркашон. Но он боялся свидания с Леа и в то же время сильно по ней тосковал.

Очень часто этот портрет переставал существовать для пего, Визенер проходил мимо, смотрел, не видя, как на кусок стены, как на орнамент. Но вот портрет снова становится ужасающе живым. Визенеру вспоминаются иные минуты, когда они сливались воедино, когда ее спокойное лицо то горело неистовым жаром страсти, то мягко светилось нежностью. Он безмерно жаждал ее, он не мог больше ждать, он завтра, нет, сегодня же поедет в Аркашон.

В это лето Визенер часто бывал с женщинами, он не разыгрывал из себя монаха, он был циничен и многоопытен. Но именно в минуты близости он особенно страдал от чувства пустоты и томился тоской по Леа. Она нужна ему теперь же, немедленно, ее лицо, тело, голос, ирония, восхищение, ненависть, любовь. Но нет, нельзя поддаваться, он все испортит, если поддастся слабости. Он рассчитал, что существует единственный путь вновь завоевать Леа: прикинуться мертвым, не шевелиться, ждать, пока она придет к нему. Если он заставит себя ждать, она сама упадет в его объятия. Но до чего это ужасно: его хитроумная тактика оборачивается против него же.

А Леа в Аркашоне раз десять за день обдумывала, как ей поступить, если он явится.

Ярость, вызванную разлукой с Леа, Визенер все чаще вымещал на Марии, дразнил ее, преследовал насмешечками. Его всегда потешало, что гетевская Христиана в одном письме к своему другу подписалась по-саксонски безграмотно "твое маленкое дите природы". Теперь, диктуя Марии что-нибудь особенно циничное, Визенер говорил ей:

- Воображаю, мое маленкое дите природы, как возмущается ваша неиспорченная душа моим макиавеллизмом.

Мария неподвижно сидела, пожалуй более бледная и строгая, чем обычно, но сдерживалась и молчала.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.