1. CHEZ NOUS

[1] [2] [3] [4]

Наконец Траутвейн резким движением выключил радио. Внезапно наступила благодатная тишина, словно вдруг прервалось отвратительное сновидение. Они глядели друг на друга, стараясь снова придать застывшим лицам непринужденное выражение и, смеясь, отмахнуться от ужасных выводов. Но это им так и не удалось. Очень скоро разговоры иссякли, возникло новое, еще более тягостное молчание.

И в этом вновь наступившем молчании прозвучал голос старого Рингсейса. Медлительно, кротко кивнул старик большой головой, ласково обвел выпуклыми глазами всех присутствующих.

- Женихи, - сказал он, - напали на дом Одиссея, и разграбили его имущество, и совершили насилие над его людьми. Но Пенелопа прядет свою пряжу, Пенелопа хитра, она проведет женихов, она ждет, и Одиссей вернется. Eleusetai [будет свободен (греч.)], - повторял он одно и то же утешительное слово в его древнем звучании. Он сказал все это без всякого пафоса, как мимоходом брошенное замечание, как спокойное утверждение. Никто не улыбнулся, все, даже те, кто не знал греческого языка, поняли греческое слово, все были в это мгновение благодарны впадающему в детство старику.

Гости попытались вернуться к прежней непринужденной болтовне. Анна решила проучить музыкального критика Залинга, когда-то всесильного в музыкальном мире Берлина. В свое время Залинг избрал мишенью для своих остроумных, но несправедливых и некрасивых нападок Зеппа Траутвейна. Он испортил много крови Зеппу, и, несомненно, не будь этих наглых выпадов, Зепп достиг бы гораздо большего. И вот сегодня Анна отомстила Залингу. Она припоминала выражения, злые, ехидные, которыми Залинг в свое время атаковал ее Зеппа, она донимала Залинга и страстно, с большим пониманием отстаивала работу своего мужа. Залинг, неповоротливый, неуверенный, вяло и бесцветно отбивался. Анна чувствовала себя в ударе, громко вышучивала его, трунила над ним. И, видя, что в обществе он настолько же робок и неуклюж, насколько развязен и ловок за письменным столом, она наседала на него все сильнее и сильнее, давая волю своему ядовитому остроумию. Залинг защищался неудачно, беспомощно, он был жалок, и все симпатии были явно на стороне Анны.

Зеппа коробило то, что делала Анна. Он знал границы своих возможностей и тем увереннее чувствовал себя в этих границах. Огорчения, причиненные ему злобными выпадами Залинга, он уже и тогда быстро стряхнул с себя, а теперь, в изгнании, он вовсе о них забыл. Он не одобрял наскоков Анны на этого неловкого человека и старался помочь ему выпутаться из ее силков.

В сущности, ему было жаль Залинга. Для Траутвейна прошлое действительно умерло, для него существовал лишь Залинг сегодняшнего дня, а этот Залинг был такой же эмигрант, как и он сам. Он отвел его в сторону и заговорил с ним дружески, участливо. Залинг же, памятуя все то зло, которое он причинил Траутвейну, оставался настороже. Траутвейн старался рассеять недоверие собеседника, с неподдельным участием расспрашивал, над чем он работает, и тот рассказал ему о своем труде "История музыки восемнадцатого века", который он писал восемь лет и который теперь, по всей вероятности, заплесневеет у него в ящике письменного стола. Траутвейн серьезно призадумался, нельзя ли все-таки найти для него издателя. Однако Залинг, не представлявший себе, что человек может забыть причиненное ему зло, опасался, как бы за внешним дружелюбием Траутвейна не крылось сугубое коварство: он замкнулся в своей подозрительности, в своем озлоблении.

Траутвейн сидел в тяжелом раздумье. Что за мелкие людишки, до чего они замурованы в своем прошлом. Как мало таких, кто стал лучше в изгнании, как много опустившихся. Гарри Майзель со своим "Сонетом 66" тысячу раз прав. Эти эмигранты - какой-то жалкий блошиный цирк.

- Зачем ты так донимала Залинга? - спросил он Анну, улучив минутку, когда они оказались одни.

- Что же, прикажешь его по шерстке гладить за его подлейшую статью о твоей "Путеводной звезде"? - запальчиво спросила в ответ Анна.

- Да ведь все это теперь яйца выеденного не стоит, - урезонивал ее Траутвейн. - И разве ты не видишь, как он жалок, принижен?

Анна видела и в эту минуту особенно любила мужа.

От природы человек веселый и добродушный, Траутвейн к концу вечера стряхнул с себя тягостные мысли, от презрения к людям не осталось и следа, он поддался общему беспричинному и безобидному веселью. Гости Гейльбруна, а теперь и Траутвейн вместе с ними, все больше погружались в воспоминания молодости. Эти люди - среди них не было никого моложе сорока лет, превратившись в двадцатилетних юношей и девушек, вновь переживали беззаботные дни довоенного времени. Вспоминали то неудачные, то забавные похождения, говорили о заботах той поры (какие уж это были заботы), о некоторых кафе мюнхенской и берлинской богемы, о вечеринках в ателье художников и поэтов, о нравах, книгах, картинах той поры.

Кто-то вспомнил пародию на разбойничью песню, несколько сезонов оглашавшую все вечеринки мюнхенской богемы. Но полностью никто уже не знал текста песни. И только Траутвейну удалось в конце концов извлечь из своей памяти недостающие строчки третьей строфы. Эта третья строфа звучала так:

Если же лесами,

Качая телесами,

Пройдет коммерции советника жена,

Сперва обшарим платье,

Потом возьмем в объятья,

Деревья содрогнуться - так закричит она.

И все были довольны и благодарны Траутвейну за то, что в его памяти сохранились слова этой строфы.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.