IX

[1] [2] [3]

1 Курсив Чехова. - К.Ч.

Это он написал своему другу Суворину, не предвидя, что через несколько лет придется написать то же самое и о нем, о Суворине, к которому он на первых порах надолго прилепился душой, неизменно восхищаясь его «искренностью», «страстью», «чуткостью» (14, 135). Лишь к середине девяностых годов ему мало-помалу удалось разглядеть, что это - падший, растленный, циничный и, главное, фальшивый старик, весь продавшийся реакционному лагерю, не стоивший ни одного из тех простодушно-доверчивых писем, которые Чехов писал ему в таком изобилии.

В конце концов его окончательное суждение об «искреннем», «страстном» и «чутком» Суворине свелось все к тому же беспощадному приговору, который был вынесен им и другим своим недавним друзьям:

«Суворин лжив, ужасно лжив, особенно в так называемые откровенные минуты» (19, 43).

Конечно, были и другие причины, которые заставили его порвать приятельские связи с Сувориным, но можно ли сомневаться, что «ужасная лживость» его бывшего друга сыграла здесь не последнюю роль?

Вообще большой, до сих пор не разгаданной загадкой представляется то обстоятельство, что Чехов, такой зоркий психолог, так долго не мог разобраться в тех людях, которые окружали его, и лишь потом, словно внезапно прозревший, увидел, что верить в их дружбу немыслимо.

«Новых привязанностей нет, - признавался он в 1892 году, - а старые ржавеют мало-помалу и трещат под напором всесокрушающего времени» (15, 454).

11равда, с некоторыми из своих прежних друзей он все еще р и вычке продолжал переписываться, но душевная тональ ¦ I«к-п, его переписки стала совершенно иной. И оттого так ра-iinc.;ii·no непохожи последние три тома его писем на первые I |)ii. Словно написаны другим человеком.

И з 11 рисущей ему деликатности он нередко сохранял в пись-мах этого второго периода видимость былого дружелюбия, - но уже никому не писал нараспашку, стал холоднее и замкнутее, и, главное, повторяю, из его писем совершенно исчезла та .и ли словесная живопись, которой буквально сверкали пер ш.и' три тома, - вплоть до середины девяностых годов. Там он был готов без конца рисовать для друзей и родных все, что ни попадется ему на глаза: крестный ход, казацкую свадьбу, вагонного попутчика, степь; здесь - ни красок, ни образов, словно ему уже не с кем делиться щедротами своей чеховской живописи. Письма стали корректны, деловиты и кратки.

Нужно ли говорить, что то горькое разочарование в своих прежних друзьях, которое ему довелось испытать, всякий раз вызывало в нем мучительную душевную боль?

«Меня окружает, - писал он сестре 14 января 1891 года, - густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей. И как мелко выражают свое мелкое чувство!.. Не люди, а какая-то плесень» (15, 148-149).

Окончательно он убедился в злостном двуличии этих людей в тот убийственный для его гордости день, когда на петербургских казенных подмостках так громко провалилась его «Чайка».

«Те, - писал он, - с кем я до 17 окт[ября] дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья (как, например, Ясинский), - все эти имели (в зрительном зале. - К.Ч.) странное выражение, - ужасно странное» (16,413).

То было выражение злорадства. Как и всяким завистникам, этим людям было чрезвычайно приятно тяжкое горе того, кому до той поры изъявляли притворную преданность.

Не странно ли, что Чехов лишь к середине девяностых годов окончательно убедился в двуличии этих людей и понял, что даже подруга его сестры, поэтесса, над которой он до недавнего времени так благодушно подтрунивал, тоже пропитана лживостью: «Она хитрит, как черт, но побуждения так мелки, что в результате выходит не черт, а крыса» (16, 207).

Словом, приближаясь к концу своей литературной дороги, Чехов мог бы с полным правом сказать о себе то, что позднее было сказано другим великим правдолюбцем - Ал. Блоком:

Было время надежды и веры большой - Был я прост и доверчив, как ты. Шел я к людям с открытой и детской душой, Не пугаясь людской клеветы.

А теперь тех надежд не отыщешь следа, Все к далеким звездам унеслось. И к кому шел с открытой душою тогда, От того отвернуться пришлось.

До какого лицемерия доходили мнимые друзья и почитатели Чехова, мне привелось убедиться, когда, приехав в Петербург за год до смерти писателя, я в несколько дней перезнакомился и с Щегловым-Леонтьевым, и с Ясинским, и с Гнеди-чем, и с Тихоновым-Луговым, и с Альбовым, и с Баранцевичем, и с другими представителями той писательской группы, которая казалась мне наиболее близкою к Чехову. Меня сильно удивила ее ничем не прикрытая враждебность к нему. Только Владимир Алексеевич Тихонов и Василий Иванович Немирович-Данченко говорили о нем с непритворным сочувствием. Остальные были явно ущемлены его славой.

В июле 1896 года Владимир Тихонов, как мы недавно узнали, писал о Чехове в своем дневнике:

«А сколько завистников у него между литераторами завелось: Альбов, Шеллер, Голицын, да мало ли!.. А некоторые из них, например, мой брат, мне просто ненавистен за эту зависть и вечное хуление имени Чехова. Но кто мне всех противнее… гак это ИЛ. Леонтьев (Щеглов): ведь в самой преданной дружбе перед Чеховым рассыпался, а теперь шипеть из-за угла начал. Бесстыдник!»1

Владимир Тихонов был* гораздо талантливее своего само-нлюбленного брата - Алексея Лугового, автора претенциозных pi ·манов, очень обижавшегося, если при нем хвалили, например,./1 ьиа Толстого. Он совершенно искренне считал себя непризнан-iii.iM гением. Когда в разговоре с ним я стал изливать свой вос-Юрг ] 1еред Чеховым, он насупился и сердито сказал: «Дутая знаменитость!» И поспешил перевести разговор на другое.

Весною 1899 года Горький писал о Чехове: «Как скверно и мелочно завидуют ему разные "собратья по перу", как они его не любят»2.

0том, как относятся к нему все эти Ясинские, Луговые,

Михайловы-Шеллеры, Чехов понял с большим запозданием.

1И.ч дневника В.А. Тихонова // Литературное наследство. Т. 68. М., 1960.

' Л. М. Горький. Письма к Е.П. Пешковой. М., 1955.

Сам он был так непричастен ко лжи, что всякий раз, когда ему случалось натолкнуться на ложь окружающих, удивлялся ей, как большой неожиданности. И каждый, кого уличал он в обмане, переставал существовать для него.

Людям заурядной житейской морали такое требовательное правдолюбие Чехова не могло не казаться чрезмерным.

Особенно ненавидел он фразистость, напыщенность речи. Когда в его рассказе «Бабье царство» милая Анна Акимовна, жаждущая искренних и простых отношений с людьми, приезжает к безработному чиновнику Чаликову, чтобы спасти его от нищеты, Чаликов произносит фальшивые, театральные фразы:

«- Ручку! Ручку святую!.. Сон! Прекрасный сон! Дети, разбудите меня!.. Провидение услышало нас! Пришла наша избавительница, наш ангел…

"Что он ломается?" - подумала Анна Акимовна с досадой - и тотчас же решила про себя: "Не дам я им полторы тысячи"» (8, 301-302).

И дала рублей сорок, не больше.

То есть оштрафовала его за фальшивость речей.

«Выкиньте слова "идеал" и "порыв". Ну их!» - советовал Чехов одной юной писательнице (15, 320).

В каждой напыщенной речи ему виделась ложь.

«Ты пишешь, - писал он жене, - что ровно трое суток будешь держать меня в своих объятиях. А как же обедать или чай пить?» (20, 75).

Шутка была благодушная, но в ней сказалась обычная ненависть Чехова к пышным излияниям чувств, искажающим реальную правду подлинных людских отношений1.

1 У него в его произведениях, на этих тысячах и тысячах страниц, я нашел всего лишь одну напыщенную и звонкую фразу, чуждую его суровой поэтике. Это риторическая фиоритура в конце «Дяди Вани» о небе в алмазах, которое Соня обещает Войницкому. В молодости я воспринял эту фразу как измену Чехова себе. Обывателям эта фраза пришлась по душе, и в свое время не было таких юбилейных речей и газетных статеек о Чехове, где не поминалось бы это античеховское «небо в алмазах». Оно стало легкой поживой для множества банальных стихотворцев. Мне запомнились с того времени такие стихи A.M. Федорова:

Средь ослепленных и безглазых

Один прозрел он горний свет

И нам оставил как завет:

«Увидим ангелов и небеса в алмазах». v

Часто он видел ложь даже там, где, на поверхностный взгляд, не было никакого нарушения истины. Ибо даже истина, настаивал он, может ощущаться как ложь, если она внуше-ira человеку каким-нибудь фальшивым побуждением.

Изолгавшаяся мать обманутого жизнью подростка (в рассказе «Володя») нисколько не грешит против правды, когда сообщает соседям о своем близком родстве с одной генеральской семьей. Володя, по словам Чехова, «знал отлично, что maman говорит правду; в ее рассказе… не было ни одного слова лжи, но тем не менее, все-таки (продолжает Чехов. - К.Ч.) он чувствовал, что она лжет. Ложь чувствовалась в ее манере говорить, в выражении лица, во взгляде, по всем.

- Вы лжете! - повторил Володя и ударил кулаком по столу с такой силой, что задрожала вся посуда и у maman расплескался чай. - Для чего вы рассказываете про генералов и баронесс? Все это ложь!» (6, 159).

Даже правда, по убеждению Чехова, может ощущаться как ложь, если за этой правдой скрываются какие-нибудь лицемерные помыслы.

Таков был чеховский максимализм правдивости.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.