XVII

[1] [2] [3]

XVII

Мемуаристы в один голос рассказывают, будто к концу жизни, в эпоху, предшествующую 1905 году, Чехов, «человек глубоко аполитический», стал близко принимать к сердцу события, вызванные революционными чувствами масс. «Видимо, - вспоминает В.В. Вересаев, - революционное электричество, которым в то время был перезаряжен воздух, встряхнуло и душу Чехова». «Как-то все перевернулось в нем, - вспоминал С.Я. Елпатьевский. - Происходил перелом во всем настроении Чехова».

Очень удивились бы авторы этих воспоминаний, если бы им стало известно, что не только в конце, но и в начале своей литературной работы «аполитический» Чехов смело высказывал в печати те самые мысли, какие, по их убеждению, пришли к нему лишь в предсмертные месяцы жизни, а до той поры никогда не посещали его.

Такое заблуждение могло укрепиться в умах этих современников Чехова лишь потому, что им были плохо известны (вернее, совсем неизвестны) ранние произведения писателя.

Вглядываясь в эти произведения лет десять назад, я неожиданно для себя убедился, что юноша Чехов в самый мрачный период реакции пытался приобщиться к традициям шестидесятых годов и высказать резкий протест против беззаконий, царивших в тогдашней действительности.

Так, в одной из сатирических статеек («Записка»), напечатанных в журнале «Осколки», юноша Чехонте дерзнул намекнуть, что царская полиция держит в тисках всю духовную жизнь страны. С обычным своим лаконизмом он выразил эту истину так:

«Русская мысль у квартального» (4, 394).

Квартальными назывались в те времена полицейские.

К этому Чехов прибавил, что в тогдашней России нет никаких проблесков светлого будущего, а есть шпионы да сибир екая каторга. Шпионов нередко именовали тогда наблюдателями. Поэтому у Чехова сказано так:

«Жизни, зари и нови нет нигде, а наблюдатель и сибирь есть» (4, 394).

Спрашивается, почему же царская цензура без всяких препон разрешила Чехову напечатать в журнале такие крамольные строки?

Это произошло потому, что Чехов с большим искусством применил в своей журнальной статейке один из хитроумных приемов так называемой эзоповой речи. Статейка написана в середине восьмидесятых годов. Так как в ту пору в России издавались журналы «Новь», «Наблюдатель», «Русская мысль», а также газеты «Жизнь», «Заря», «Сибирь», Чехов использовал эти названия для двух зашифрованных фраз, всецело полагаясь на догадку читателя, который, расшифровав эти фразы, смекнет, что речь идет не о заглавиях, но о подлинных, реальных вещах.

Чтобы окончательно сбить цензора с толку, Чехов изобразил дело так, будто эти фразы написаны полуграмотной женщиной, буфетчицей провинциального клуба, составившей для начальства отчет о местонахождении газет и журналов, взятых из клубной читальни.

В ее отчете упомянуты двадцать четыре названия. Каждое из них здесь дано без кавычек. Для цензуры это объясняется безграмотностью глупой буфетчицы, а читателю тем самым внушается мысль, что, например, журнал «Ваза» в данном контексте совсем не журнал, а самая обыкновенная ваза и газета «Инвалид» - не газета, а подлинный, живой инвалид.

То же самое относится и к казенно-церковному органу «Странник». Здесь такая же двойная игра: буфетчица разумеет журнал, но читателю надлежит догадаться, что в статейке фигурирует подлинный странник - так назывались тогда ханжи-богомольцы, слонявшиеся по монастырям и церквам. В отчете буфетчицы сказано: «странник ежели не у купчихи Ви-хоркиной, то значит в буфете» (4, 394), то есть либо распутничает, либо пьянствует.

Точно таким же манером Чехов использовал название юмористического листка «Развлечение»:

«развлечение у отца Никандра в шкафчике, где водка» (4,394).*'",

И название ежемесячного журнала «Дело»:

«…у вице-губернатора дел нет, оно у его сикретаря» (4,395).

И название журнала «Русский еврей»:

«…русский еврей связанный висит на веревочке…» (4,394).

Таков был один из самых действенных методов эзоповой речи: в текст вводились такие слова, которые имели двойное значение: одно - явное, совершенно невинное, а другое - подспудное, тайное, заключающее в себе нелегальщину.

Эзопова речь, как мы знаем, процветала главным образом в шестидесятых годах. Когда-то, изучая эту речь, я сделал попытку классифицировать те разнообразные формы ее применения, при помощи которых Некрасов, Щедрин, Чернышевский, Писарев, Слепцов, Якушкин и др. умудрялись в подцензурной печати доводить свои крамольные мысли до широких читательских масс1.

Напомню всего лишь один, но очень выразительный случай. У Некрасова есть такая строка, обращенная к какому-то военному:

Ты не дрогнул перед бездной.

Прочтя эту строку, цензор простодушно поверил, что выражение «дрогнул перед бездной» есть просто фигуральный оборот, не заключающий в себе никакого осуждения царизму. Между тем тогдашние читатели могли без труда догадаться, что Некрасов имеет в виду село Бездна Спасского уезда Казанской губернии, где незадолго до того произошло зверское усмирение восставших крестьян. И что, значит, некрасовский стих должен читаться:

Ты не дрогнул перед Бездной.

То был излюбленный метод эзоповой речи, применявшийся во всей революционно-демократической прессе: и в «Современнике», и в «Свистке», и в «Искре», и в «Отечественных записках». Вся ставка была на то, что одураченный цензор уловит лишь явное значение слова, а тайное, ускользнув от него, дойдет до наиболее смышленых читателей.

1 См. главу «Эзопова речь» в моей книге «Мастерство Некрасова». Собр. соч. Т. 4. М., 1966.

Знаменательно, что юноша Чехов попытался воскресить созданную старыми демократами эзопову речь в самый черный период реакции восьмидесятых годов.

Именно тогда положение евреев в России стало невыносимо тяжелым, и замечательно, что Чехов единственный нашел возможность заявить об этом в тогдашней легальной печати за спиною у цензора.

«Записка» не была случайным эпизодом в литературной деятельности Чехова. Еще раньше, в 1883 году, он при помощи таких же иносказаний довел до читателей мысль о жестоком угнетении русской печати. В шутливом наброске «Гадальщики и гадальщицы» он как бы мимоходом изобразил редактора русской газеты, который, глядя в кофейную гущу, гадает о судьбе своего детища. Перед редактором возникают на миг самые разнообразные вещи, казалось бы, не содержащие в себе ничего нецензурного:

«Это рукавицы… - говорит он. - Это на ежа похоже… А вот нос… Точно у моего Макара… Теленок вот… Ничего не разберу!» (2, 96).

Но внимательному читателю ясно, что, хотя в чеховском тексте «рукавицы» отделены от «ежа», их нужно воспринимать в едином образе: ежовые рукавицы. А из сочетания таких разрозненных слов, как «Макар» и «теленок», создается представление о тех отдаленных местах, «куда Макар телят не гонял».

Такова, по Чехову, роковая судьба редактора русской газеты: тяжелые административные кары и в конце концов ссылка в Сибирь. Высказать открыто эту крамольную мысль в пору бешеной реакции восьмидесятых годов было, конечно, невозможно, и Чехов опять-таки прибег, как мы видим, к зашифрованной речи, дабы через голову оплошавшей цензуры довести до читателя свой протест против правительственной расправы с печатью.

Всем было ясно тогда, что над «Отечественными записками», последним оплотом революционной демократии, занесен неотвратимый удар и что через несколько месяцев они будут прекращены навсегда. Закрыт был даже умеренный «Голос».

Сущность приема, примененного Чеховым, такова: читателю предлагался набор якобы разрозненных слов, которые он сам должен был скомбинировать так, чтобы они приняли определенный политический смысл. Вспомним, как Рязанов в

«Трудном времени» В.А. Слепцова перечисляет заглавия первых попавшихся журнальных статей, причем из совокупности этих заглавий становится ясно, что под ним скрывается перечень реформ Александра II, гневно осуждаемых автором.

Об эзоповой речи есть очень верные строки у славянофила Ивана Аксакова. По его словам, писатель, прибегающий к ней, заботился «только о том, чтобы как-нибудь протащить свою мысль контрабандой сквозь цензурную стражу, - и мысль тихонько прокрадывалась, закутанная в двусмысленные обороты речи». Эта «контрабанда» удавалась Чехову далеко не всегда. Порою он действовал слишком уж смело, и его тайные замыслы не могли ускользнуть от бдительного цензурного ведомства.

Так и случилось с его сказкой «Говорить или молчать», написанной в том самом апреле 1884 года, когда постановлением четырех министров были закрыты «Отечественные записки» и цензурный террор достиг апогея.

Первые строки сказки не внушали цензуре никаких опасений. Судя по этим строкам, можно было, пожалуй, подумать, будто автор намерен рассказать анекдот о двух приятелях, Смирнове и Крюгере, пытавшихся добиться благосклонности одной миловидной девицы. В четырех первоначальных абзацах Чехов очень удачно прикрыл политическое содержание сказки игривой амурно-обывательской фабулой.

Но во второй половине рассказа, когда Чехову, очевидно, почудилось, что он вполне'дезориентировал цензора, девица внезапно исчезает из текста, словно ее там никогда не бывало, на ее месте возникает жандарм, который прозрачно именуется здесь «господином в синем костюме». С этой минуты осторожность покидает писателя, и политический смысл рассказа обнажается с полной ясностью. «Господин в синем костюме» задает одному из приятелей, Смирнову, несколько провокационных вопросов, и пойманный в жандармские сети простак отвечает не только чрезвычайно охотно, но даже «с восторгом». Наивность его так велика, что он доверчиво раскрывает перед провокатором все свои мысли: о несправедливости социального строя в России, о свободе слова в странах Запада и о положении женщин в Америке. Едва только Смирнов изложил эти мысли, жизнь его круто изменилась:

«…каково, согласитесь, было его удивление, - пишет Чехов, - когда господин в синем костюме, взяв его на одной станции за руку, ехидно улыбнулся и сказал: "следуйте за мной!"
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.