(1)

[1] [2] [3] [4]

«Ты ей не помешаешь. Ты скромная, тихая, говоришь по-французски — она это ценит. Мы с ней не спорим, но и не очень-то считаемся. Тетя двери запрет, а мы — в окно. Ты к этому не приучена. У вас в семье через окно не лазят, ну, ничего, привыкнешь. Асю ты знаешь, Андрея мы почти не видим, он с девчонками не водится!»

Как могла я устоять против такого соблазна!

Ехали пароходом по Оке. Было это летом 1907 года, нам обеим — по пятнадцать лет.

Завенят-поют, забвению мешая,
В моей душе слова: «пятнадцать лет».
О, для чего я выросла большая?
Спасенья нет!
Еще вчера в зеленые березки
Я убегала, вольная, с утра.
Еще вчера шалила без прически,
Еще вчера!..

После пыльной и жаркой Москвы так хорошо плыть спокойно, медленно по голубой Оке, любоваться живописными берегами во время сенокоса. С заливных лугов доносится на палубу парохода аромат свежего сена — радостно-привольно дышать запахом только что скошенных трав!

В вечер приезда в Тарусу мы не увидели владелицы дома. Она редко выходила из спальни. Однако на всех комнатах, на мягкой мебели, покрытой белыми полотняными чехлами, в плотных белых занавесях, закрывавших все окна, чтобы «чужая» жизнь не вторгалась в этот замкнутый круг, отражался образ хозяйки.

Долго мы сидели с Мариной в гостиной и слушали мелодичную музыку старинных стенных часов. Часы в деревянном с искусной резьбой футляре занимали весь угол комнаты почти до потолка. Каждую четверть часа они играли мелодичные пьесы, и тогда весь дом будто оживал и наполнялся звуками из старой-старой сказки.

На следующий день Марина познакомила меня со своей тетей. Я увидела худую, сухонькую старушку в белом чепчике с лентами и вы длинном белом капоте с оборками и вышивками. Она вышла в полдень на террасу с мешочком какой-то крупы, которую сыпала в кормушку, и к ней слетались, садились ей на руки и на плечи белые-белые голуби.

Лишь один раз видела я хозяйку необыкновенного дома, и образ ее остался у меня в памяти.

По правилам дома, мы должны были возвращаться с прогулки в 10 часов вечера. Тогда запирались все двери и тетя ложилась в кровать, уверенная в том, что все правила, предписанные ею, неуклонно выполняются.

Однако с этого часа и начиналась наша «настоящая» жизнь. Открывались окна, и мы бежали на речку, к лодкам. В светлые ночи гребли к лунной дорожке и плыли далеко-далеко, всматриваясь в потемневшие крутые берега Оки, заросшие густым кустарником. Становилось жутко от этих берегов, оврагов, казалось, что кто-то невидимый скрывается в них, и… вот-вот выйдет оттуда, темный и страшный.

Марина любила быть с человеком «один на один», и всякий лишний ей стал бы мешать. Ася и Андрей не ходили с нами. К Асе Марина относилась как к человеку своему, они почти не расставались. Ася была моложе, еще девочка, а в тринадцать — пятнадцать разница лет очень чувствуется.

Кто для Аси нужнее Марины?
Милой Асеньки кто мне нужней?
Мы идем, оживленные, рядом,
Все впивая…
Мы идем, ни на миг не смолкая,
Все родные — слова, все родные — черты!

Любили мы ездить на пароме. Что-то в нем было своеобразное, русское, что-то от прежних времен, от истории нашей страны. Мы наблюдали медлительные движения паромщика, который терпеливо дожидался, пока все соберутся, и потом медленно перебирал руками проволоку от берега до берега. Под нами неторопливо бежала вода, темная, густая в безлунные ночи, а при луне светлая дорожка, которую паром рассекал поперек.

Мы вспоминали события героического прошлого нашей страны, набеги врагов и мужественное, упорное сопротивление народа.

Ночь проводили, укрываясь в копнах сена, которые еще стояли на заливных лугах по берегам Оки. Забирались в копну, чтобы не было холодно. Луна заливала светом часть луга; за лугами темнели леса; с берегом Оки поднимался туман, иногда к нам доносилась песнь соловья. Зачарованные красотой летней ночи, увлеченные поэтическими образами, мы были счастливы. Марина читала любимые строки Пушкина и немецких романтиков: Гете и Гейне.

Валерия Брюсова Марина не любила, а любовь к Блоку пришла позднее.

Читала и свои стихи, некоторые из них потом вошли в сборники «Вечерний альбом» (1910) и «Волшебный фонарь» (1912). Марине не уставала читать стихи. Они были созвучны переживаниям. Творческая напряженность никогда ее не покидала.

На рассвете выбирались из копны и шли росистыми лугами. Местами не скошенная еще трава почти совсем закрывала нас и обдавала свежей росой. Мы дрожали от холодного предрассветного ветерка, возвращались промокшие, утомленные, но полные живых, всякий раз новых впечатлений.

Ах, золотые деньки!
Где уголки потайные,
Где вы, луга заливные
Синей Оки?

С особенной нежностью относились мы к тарусским далям во время захода солнца. Взбирались на высокий берег Оки и смотрели на «далекие зализы песка», на луга «разливные» и на воды, отливающие золотом.

Все так же сонными лугами
Лениво движется Ока.
О, дни, где утро было рай
И полдень рай и все закаты!
Куда ушли в какую даль вы?
Что между нами пролегло?

Иногда зори казались нам кровавыми, как предвещение трагической судьбы. Жутко становилось…

А было это за семь лет до объявления войны 1914–1918 года. Эта война и последующие за ней события отдалили от нас дни юности.

Широкий мир твой взгляд зажег,
Но счастье даст тебе ль?
Зачем переросла дружок,
Свою ты колыбель?

Позднее, в тридцатые годы, когда Цветаева была за рубежом, любовь к родине стала для нее мучительной до боли:

Даль, прирожденная, как боль.
Настолько родина и столь —
Рок, что повсюду, через всю
Даль — всю ее с собой несу!

Предчувствие трагического конца было у Марины даже и тогда, в счастливую пору юности. Смерть любимой матери, ревнивое чувство неудовлетворенной нежности и тревога общей неустроенности жизни наложила печать на легко ранимое, чуткое сердце. Даже среди обычного разговора иногда взгляд Марины затуманивался, и она без видимой связи с темой беседы, как будто видя страшный призрак, говорила: «Я умру молодой. Ты, Соня, долго будешь жить, может быть, скучно, но долго проживешь, а я!» — и она показывала жестом, что надевает на шею петлю. Я не верила тогда Марине, думала — романтизм, подражание поэтам-пессимистам, и все же было страшно… Никакие усилия отвлечь ее от мрачных мыслей и вернуть к радостному творчеству не имели успеха. 22 сентябрю 1915 года — Марине было 23 года — она писала:

С большою нежностью — потому,
Что скоро уйду от всех, —
Я все раздумываю, кому
Достанется волчий мех.
И все записки, и все цветы,
Которых хранить невмочь…
Последняя рифма моя — и ты,
Последняя моя ночь!

И совсем страшно звучат в устах молодой поэтессы слова о «новопреставленной болярыне Марине».

Каково же мне было пережить в начале войны с фашистами, в 1941 году, известие о гибели Марины!

Когда наши братья и мужья были призваны в 1914 году в действующую армию, я уехала из Москвы, и мы расстались с Мариной надолго. Встретились только один раз, и эта наша встреча была последней.

В конце 30-х годов Марина вернулась из-за границы, позвонила мне, и мы условились, что она ко мне придет.

Пока Марина жила за границей, мы с ней не переписывались, но я знала о ее тяжелых переживаниях и о трудной жизни с больным мужем и двумя детьми за пределами родины, где относились к ней с недоверием, даже враждебно, стихов не печатали, она голодала — ей было не на что жить.

Я шла с волнением к метро Белорусского вокзала, где меня ждала Марина. Встретились как друзья после долгой разлуки. Дружба юности не меркнет, она теплится до конца жизни, открытая, доверчивая. Марину я нашла утомленной, похудевшей, тревожной и нервной. Заглянув ей в глаза, не увидела смелого, светлого блеска ее глаз, которые я так любила. Стерлась насмешливая улыбка, освещавшая когда-то в юности ее лицо. Я чувствовала: душа живая, но не радостная, замкнувшаяся в своем одиночестве.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.