Два фон Штейнбока на веранде

[1] [2] [3]

Толя повел взглядом, ища центр позора, необходимое черное пятно, и сразу нашел, долго искать не пришлось – на проспекте Сталина, между школой и Дворцом культуры стояла черная автомашина «эмка». Он двинулся прямо к центру, пересекая нижнюю половину позора.

На этом, Толечка, оборвались твои потуги проникнуть в среднюю категорию, стать обычным школьником и комсомольцем, другом хорошенькой Людмилочки и баскетбольным крайком. Ты шел к черной «эмке» с розовыми шторками и чувствовал среди слепящего снега, что весь класс следит в окно за твоим движением и за движением твоего позорного спутника ПОНЯТОГО.

Сифилитичка из Сангородка была понятым, вдруг догадался он, и, еще не вникнув в дальнейший смысл события, еще боясь произнести в уме слово АРЕСТ, но уже неся в себе это слово, он взялся за дверную ручку «эмки».

Нет, мужества не было в этот момент в душе юноши фон Штейнбока. Все его образы улетучились в этот момент, пропал и ранний Маяковский, и золотоискатель Джека Лондона, и европейский бродяга, бесстрашный любовник. Здесь не было и будущего, того человека или ряда лиц, кем он станет. Осталось лишь нечто дрожащее и синюшно-бледное, наполовину еще детское и постыдное, в несвежем белье, попахивающем мочой и спермой. Это нечто открыло дверь «эмки» и тут же было схвачено за лицо двумя горячими, как спелые вишни, жадными и издевательскими мужскими глазами.

Складка щеки на мерлушковом воротнике богатого пальто, серп крутого голого затылка, тяжелый молоток лба, маленькая мерлушковая же шапочка с кожаным верхом – все это было каким-то неживым, слишком уж основательным, прочным до неестественности, но полными жизни были глаза, жизнь прямо жарила из них! Власть, сила, презрение к халявой твари, к недостойной жертве, а главное – наслаждение, упоение властью и презрением.

– Вот он, значит, этот герой. Ну, садись-садись, герой-штаны-с-дырой… – Голос человека, повернувшегося к Толе с переднего сиденья прозвучал вполне обычно, даже, пожалуй, добродушно. У Толи в желудке екнула слабенькая надежда – а вдруг ничего особенного? Екнула и улетела – не надейся!

На заднем сиденье были двое: еще один мерлушковый воротник с лицом, равнодушным и вялым, желтым лицом со сползающей кожей, а рядом – дама. В самом деле, Толина мать выглядела настоящей дамой из какого-нибудь довоенного фильма – чернобурка на плечах, фетровая шляпа с нелепым фетровым цветком, похожим на пропеллер.

– Подвиньтесь немного, Штейнбок, – тускло сказал желтолицый маме и сам немного подвинулся.

Мама, в довершение кошмарной нелепости и ненужности своего «вольного» туалета, обладала еще муфтой, меховой, доремифасольной муфтой, в которой она сейчас, словно Анна Каренина, прятала свои натруженные лагерной пилой и детсадовскими клавишами маленькие руки.

– Толя, постарайся не падать духом. Случилось самое страшное. Меня снова арестовали, – ровным голосом без выражения произнесла она.

Она подвинулась и освободила сыну местечко на заднем диване. Дверца захлопнулась, солдат-водитель потуже задернул шторки.

– За мной приехали на работу, – тем же ровным голосом, только лишь с некоторыми подскоками, продолжала мама. – Я попросила заехать за тобой, чтобы проститься, и эти господа были столь любезны…

– Не ерничайте, Штейнбок! – рявкнул с переднего сиденья крутой запорожский затылок, мелькнула прищуренная вишневая пулька. – Какие вам здесь «господа»?

Они уже ехали, и впереди приветливой густо-голубой махиной покачивалась Волчья сопка, за гребнем которой совсем еще недавно происходили некоторые таинства. Толя видел, как оборачивались прохожие на шум мотора, и как они застывали при виде их «эмочки», и так, оцепеневшие, улетали назад, за розовые шторки. Толя не внял маминому призыву, он упал духом, он трясся и рыдал.

– Я хотела сказать «офицеры», – поправилась мама.

– Вот так и говорите. – На этот раз затылок не двинулся.

– В мое время слова «господа» и «офицеры» были почти синонимами, – оживленно сказала мама и даже улыбнулась, а потом судорожно вытащила правую руку из муфты.

Желтолицый с обвисшей кожей чутко повел глазом, но немного запоздал – мамина рука уже схватила Толину и сильно сжала: не плачь, не плачь, не унижайся!

Толя знал, что унижается, знал, что маме это невыносимо – слышать плач взрослого сына! Как стыдно – плакать в этом мерлушковом плену! Это не он плачет, не Толька Боков и не юноша фон Штейнбок. Он никогда не заплачет, ни белый, ни красный, он никогда не заплачет перед этими скотами! Это в нем плачет что-то другое, что-то маленькое, со слипшейся шерстью, пойманная врасплох живая штучка, она трясется, и остановить ее нету мочи.

Щека снова легла на мерлушковый воротник, а шапочка сдвинулась к надбровьям совсем по-блатному. Блатной малиновой угрозой налились зрачки. Впоследствии Толя не раз отмечал сходство между ссученными блатными и этими так называемыми «офицерами».

– Мы вам постараемся объяснить разницу между этими словами, – медленно проговорил затылок и добавил с удовольствием: – Штейнбок.

Мамина рука ослабла, и Толя вдруг понял, что она испугалась. Нечто похожее на гнев, каленое и пружинное, шевельнулось в нем и едва не остановило поток слез, но потом мокренькое-волосатенькое задергалось сильнее, и он заплакал пуще.

Затем они остановились в Третьем Сангородке. Многие жители и дети молча смотрели, как шла из «эмки» к бараку вся процессия: сначала один оперативник в богатом тяжелом пальто, потом дама в шляпе, чернобурке и с муфтой, детский музыкальный руководитель, почти что итээр, потом большой мальчик, этой осенью прилетевший с материка, за ним еще один оперативник и в конце апатичный сержант-сверхсрочник.

…Желтолицый майор Палий сидел за столом и писал протокол обыска, а крупный, сочный капитан Чепцов брезгливо и с показной скукой ходил по комнатам, вытаскивал наугад что-нибудь с книжной полки, из ящичка шаткого стола, для чего-то переворачивал вышитые тетей Варей подушки. Опасно поскрипывали под его шагами доски завального барака. Палий беспрерывно курил, странно приподнимал брови, словно пытаясь подтянуть сползающую с лица кожу. Чепцов хмыкал, перелистывая книжки, что-то откладывал для изъятия, басил коллеге через плечо:

– Достоевский «Бесы», Алигьери «Божественная комедия», журнал «Америка», шесть номеров за 1946 год, два креста латунных…

Вдруг он молча протянул маме пачку «Беломора», и мама, к удивлению Толи, взяла папиросу, поблагодарила и вполне умело затянулась.

Все было буднично, тихо, скромно. Вначале, правда, мама стучала каблуком бота, но потом Палий попросил ее не стучать, потому что стол и так трясется, трудно писать, и она прекратила бесцельное постукивание каблуком.

Все было бы совсем буднично, если бы не Толины рыдания. Что же это делается с ним и сколько в человеке слез? Он постукивал зубами, всхлипывал, вытирал лицо ладонями и рукавом, смазывал сопли и снова, и снова рыдал. Он старался плакать и рыдать вежливо, чтобы, по возможности, не мешать майору Палию писать протокол, и потому отодвинулся от стола, плакал и дрожал чуть в сторонке от этого круглого стола, еще недавно по частям принесенного Мартином из столярки карантинного ОЛПа.

Мама же сидела рядом с майором, положив локоть на стол, и тихо говорила:

– Толя, слушай меня внимательно. Немедленно напиши теткам о случившемся. Попроси Варю снять деньги с книжки и взять тебе билет на самолет. Уезжай в Ленинград, но только после конца четверти, иначе у тебя пропадет год. Деньги на жизнь тебе будут посылать, ты знаешь кто. Опускай, пожалуйста, уши и не забывай шарф…

Вдруг стол накренился под ладонью капитана Чепцова.

– Зачем вам кресты? – тихо, на мирной ноте спросил капитан у мамы.

– Это… это просто украшения, – ответила она и опустила глаза.

Некий сторонний наблюдатель находился в Толе, и он словно издалека, словно в перевернутый бинокль наблюдал происходящее и видел все с резкостью. Так он видел многочисленные мешочки на лице Палия и слышал его отрешенное причмокивание. Эдакий странный звук – кажется, что протоколист что-то хочет подчеркнуть своим чмоком, тревожно на него взглядываешь и видишь – звук бессмысленный, просто удаление слюны. Этот же наблюдатель подметил и нечто боксерское в капитане Чепцове, висящие чуть впереди корпуса руки, повороты затылка и покатых плеч. Этот же сторонний наблюдатель, как бы из глубины тоннеля, подметил смущение мамы, когда ее спросили о крестах, и понял, что мама не просто боится, она еще и стыдится своей тайной веры. Но почему, почему она стыдится?

– А это что такое? – хохотнул Чепцов и швырнул на стол мартеновский алтарик, похожий на детскую книжку-ширму.

Мама покрылась красными пятнами, а потом и вся стала пунцовой.

– Это… это… Леонардо, Рафаэль… просто репродукции…

Ей стыдно потому, что она все еще советская, догадался вдруг сторонний наблюдатель. Советская, несмотря на два года политизолятора и восемь лет колымских лагерей, она советская, как и я советский, – вот в чем причина этого гадкого стыда!

– Я вам не верю, Шэ-тэйн-бэок. – Чепцов чуть склонился к маме, как боксер. Френч обтянул его спину и обозначил солидные жировые боковики.

Толя по-прежнему ревел, хлюпал и сморкался, но сторонний наблюдатель представил себе этого капитана без одежды: огромного, с ноздреватыми ягодицами, с осевшим мохнатым животом, с висящим тяжелым членом, похожим на предводителя морских котиков, морщинистого секача.

Тот же сторонний наблюдатель отметил последующую мгновенную перемену в маме, в ней как будто что-то щелкнуло, «советский стыд» отключился, отхлынул с лица, мама сузила глаза и произнесла прежним защитным и хитрым, чрезвычайно интеллигентным тоном:

– Полноте, капитан! Старые мастера часто использовали библейские сюжеты для отражения жизни простого народа. Полноте, полноте, капитан!

Когда-то, Толя слышал, мама рассказывала Мартину: «Я всегда была с ними крайне любезна, как будто передо мной кавалергарды, это сбивало их с толку».

Чепцов почуял вираж, хитрый женский финт и взревел обескураженно:

– Скатились к мракобесию, Штейнбок?
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.