2. Бетховен-стрит

[1] [2]

2. Бетховен-стрит

Пока происходило это историческое, имея в виду откровения подполковника Завхозова, событие, завершившееся тигриной охотой на перепуганного алкоголем человека, в другом конце великого Архангельска-на-Пасифике наш основной герой брел, как обычно, вдоль океана, притворяясь перед самим собой, что направляется вовсе не в «Первое Дно».

Третьего дня в его жизни произошло еще одно ошеломляющее событие. Как-то под вечер в поисках комплекта шин подешевле он забрел на перекресток Пико и Банди. Там под бетонными полукружиями фривея теснилось множество мексиканских лавок и громоздились кучи невывезенных картонных и фанерных ящиков. Боковые улочки тут шли под номерами, но одна почему-то называлась Бетховен-стрит. Свернув на нее, он увидел маленький театр, который так и назывался «Театр на Бетховен-стрит». Театр, ухмыльнулся было он и хотел уже повернуться спиной, но не повернулся и не ухмыльнулся. Стоял завороженный и смотрел на вход в это, по-чешски говоря, «дивадло». Длинный ряд долговязых с панковыми прическами пальм как бы отмечал линию заката. Было еще совсем светло, но над входом уже горел фонарь. Голая, крашенная охрой стена мало напоминала театральное здание. Не иначе как склад здесь какой-нибудь был или прачечная с химчисткой.

Ему казалось, что вся улица теперь уставилась на него, смотрят, как он борется с притяжением театра. На самом деле никто не обращал на него никакого внимания. В открытых дверях стояли два молодых актера, он и она, Ромео и Джульетта, Дафнис и Хлоя, Гамлет и Офелия, Треплев и Нина, которые, очевидно, тут заодно были билетерами. Вдруг они и впрямь уставились прямо на Корбаха. От растерянности он купил у близстоящего Санчо Пансы «уно кола» и «уно хотдог», как будто просто остановился поужинать. Актеры продолжали смотреть на него. «Хей, Брэдли!» – крикнули они и помахали руками. На фоне черного проема двери получилось неплохо: он – длинный в белой рубахе и белых штанах, она – стройненькая в мешковатом голубом комбинезоне. То ли начало, то ли заключительная нота. «Хай, гайз!» – грянуло за спиной у Корбаха, и мимо сильно прошелестел велосипед.

Здоровенная спина Брэдли с надписью «Хард-рок кафе» и с лисьим хвостом косы. Приблизившись к друзьям, он тормознул, как мальчишка. Хохот, хлопки ладонью в ладонь на баскетбольный манер. Из дверей вышла неизменная в таких театрах толстуха в безразмерной майке. Трясла в руках гирлянду париков и бород. Подъехали одна за другой три машины: жук-«фольксваген», открытый старый «Континентал» и вэн. Из них вышло довольно много народу, и сразу образовалась театральная толпа. У Корбаха во рту к хотдоговской каше присоединилась какая-то эмоциональная слизь. Вот так же когда-то на Пресне наша банда собиралась. Театр, что мне делать? В ноги, что ли, пасть перед Степанидой Властьевной, изрыдаться: дай сдохнуть в театре!

– Еще салфетку! – попросил он у Санчо Пансы. Тот ни бельмеса не понял. – Серветта, – пояснил Саша. – Высморкаться нужно.

Чикано просиял. Вот так бы все тут говорили. Протянул целый бумажный букет симпатичному гринго. Корбах сильно прочихнул свою слизь в мягкие ткани, после чего решил к Степаниде на коленях не ползти, а просто пойти в этот театр в качестве нормального зрителя. Может, тут такая халтура, что всю мою ностальгию вышибет.

Он перешел улицу и стал частью театральной толпы. Похоже на московский рваный бомонд, с одной, правда, разницей: там дырка на джинсах – это драма, а здесь шик.

– Почем у вас билеты, фолкс? – спросил он у толстухи, которая оказалась еще и кассиршей.

– По пятнадцать, – сказала она и тут же добавила: – Для студентов по десять.

Он снял кепку и вытер ею лысину.

– А для пенсионеров по сколько?

Вокруг симпатично рассмеялись. Опять эмоциональный сдвиг: свои, свои, впервые в Америке оказался среди своих! Для «старших граждан»[92] тоже было по десять.

– Какая пьеса сегодня идет? – спросил он у хорошенькой билетерши.

Та поведала ему гораздо больше, чем запрашивал вопрос:

– У нас пока только одна пьеса. «Человек Будущего». Мы – молодой театр, сэр, существуем-то всего лишь месяц. Ой, простите, мне нужно гримироваться!

В театре было не больше полусотни мест, как в том пресненском подвале «Шутов». Там, однако, каждый вечер набивалось за сотню, сидели даже на сцене и не обижались, если какой-нибудь актер, заигравшись, падал на зрителей. Здесь одна треть мест была пуста, но по лицам пробегавшей труппы он видел, что все радостно изумлены таким внушительным сбором.

В глубине сцены зарокотала бас-гитара. Петушком заголосил сакс-альтушка. Кто-то проехался по клавишам, после чего к рампе выскочил тот самый актер-билетер в белом. К туалету прибавилась только длинная седая борода. Он сел на стул, как на лошадь, и запел:

Nickery, flickery,
Little stewball!
Coackery, catchery,
Tortury, mortury,
Matchery catchery,
Witchery watchery —
Evens in heavens
As evening descends,
Nickery, flickery,
Little stewball!
The storm is a seance
That I can see,
Signs of a science
The eye can see.
Hello, freedom,
Goodbye, force!
Giddyap, giddyap,
My good horse![93]

Что-то знакомое почудилось Корбаху в этой странной арии. Актер тем временем занимался вольтижировкой на воображаемом коне. Потом, сильно оттолкнувшись, сделал сальто, приземлился на шпагат и, оттянув бороду вниз, трагически зашептал в зал: «Меня тошнит от истории. Экое отвратное дело, не правда ли? Иногда мне кажется, что мы регистрируем не те события и не тех людей, в то время как нужные люди проходят незамеченными. Вроде меня, например». Засим он прокрутил свою бороду вокруг головы и оставил ее на макушке, как дикую прическу панка.

Интересно, импровизирует он или отрепетировано? Между прочим, он может поворачивать бородищу и в стороны, превращаясь в полное чудовище. Так думал Корбах, а спектакль тем временем становился все более знакомым. На сцене появились четыре девушки: одна в кринолине, вторая голая, третья в камуфляжной куртке, без штанов, но зато с серпом и молотом на левой ляжке, четвертая – билетерша – как была, в голубом комбинезоне. Из порхающих полубессмысленных диалогов он понял, что перед ним некие сестры Блуберд, в которых влюблен длинный малый с бородой на макушке. Стоя на одной ноге, как журавль, тот пел:

Willow tresses,
Oh, my amorous flu!
Sisters in their elegant dresses,
The eyes are blindingly blue!
Push it or press it,
Ya vass lyublue![94]

И стал вращаться так, как будто от пятки до макушки его пронизывал стержень.

И тут Корбаха осенило: да ведь они играют пьесу «Зангезирок», из-за которой «Шутам» столько шишек набили. Да ведь этот малый по-русски голосил «я вас люблю» в произношении бульвара Пико! А сестры Блубёрд – это же сестры Синяковы, в которых был влюблен Зангези-Хлебников! Да ведь и мизансцены довольно похожи и в костюмах есть что-то общее! Едва ли извинившись, он вырвал программку из рук соседа, с печалью полного непонимания смотревшего на веселое действо.

– Зангези, кто ты, что ты? – закружились девицы. – Очень ли ты стар, малютка? Очень ли ты юн, крючконосый колдун?

Александр смотрел на программку и заливался потом. «Человек Будущего», да ведь это прямой перевод «Будетлянина». Помнится, мы хохмили, что на английский это можно перевести как will-be-atnik.[95] Там была тогда группа молодых актеров из Калифорнии. Их привез Фрэнк Шеннон специально для знакомства с «Шутами».

«Адаптировано и поставлено Джефом Де Нааглом». В нижней четвертушке программки было что-то вроде постскриптума мелким шрифтом.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.