28. АЛЕШКА. ВЕЧНЫЕ ЖИДЫ

[1] [2] [3]

– Наверное, во всем есть свои положительные стороны. Если бы у нас была не изгаженная тетрадка, а настоящая история, была бы настоящая история театра, была бы театральная энциклопедия, и я бы в ней занял место сразу после Джона Бута, убившего президента. Но у нас нет истории, нет Михоэлса, и, к счастью, никто не знает обо мне. Потому, что Бут хотел убить Линкольна, а я почитал Михоэлса, как бога, но выходит – тоже убил. Его бы, правда, и без меня убили, но мне от этого не легче!

Он налил нам по рюмке, мы их молча подняли и, как на поминках, не чокаясь, выпили. И сразу же Гроднер налил еще по одной.

– Что такое сорок восьмой год, ты, мальчик, наверное, можешь себе представить… – неспешно начал старик. – Город дотла разрушен, жить негде, голод, все время проверки по любому поводу, а с темнотой на улицу страшно выглянуть – бандиты людям, как курам, головы рвали…

– А вы из здешних мест?

– Конечно! Мы тут всю жизнь прожили, и бог помиловал – даже войну пережили, хотя всех белорусских евреев Гитлер вырезал. Он же ведь через две недели после начала войны здесь был – никто не смог выбраться. А нашей семье повезло – у нас ведь всегда хлеб со слезами пополам… За месяц до войны сактировали моего брата Леву…

– Что значит «сактировали»?

– Его еще в тридцать седьмом подхватили как буржуазного националиста. А он был чистейший парень, комсомолец, дурачок. Дали десятку, он ее тянул в Заполярье. Отсидел три года, и ему в руднике взрывом оторвало обе руки, выбило глаз, пробило голову – стопроцентный инвалид стал. Плюнули они на него и отпустили перед самой войной. Я находился в Саратове на гастролях, так поехали за ним мои родители – крепкие еще старики были. А тут началась война, и они уж перемыкались где-то на Урале. А я добровольцем, четыре года как один день минус госпитали. Таки три раза меня доставало. Стал механиком-водителем танка. Такая специальность для еврея и актера на выходах!…

Вернулась Брохэлэ, принесла кипящий чайник. Молча поставила его на кафельную плитку, шваркнула на стол чашки с блюдцами, вазочку с леденцами, выразительно глянула на рюмки с водкой и сказала низким голосом:

– Мне не водки жалко. Мне жалко его, – и ушла за ширму.

Гроднер махнул ей вслед рукой, жестом показал мне – не обращай внимания.

– В общем, собрались мы тут после войны, кое-как обустроились, меня взяли в театр Янки Купалы, поставили на очередь за комнатой, я женился. И родился этот мой байстрюк. Он был после войны в семье первым, и мой отец сказал, что надо сделать все честь по чести, как полагается у приличных евреев,– обрезание, собрать почтенных людей, устроить минен. Я хоть и нерелигиозный, но я же еврей! Первенец родился как-никак!

Старик молча показал мне на рюмки, и, сделав крошечную паузу, мы неслышно выпили зубровку, но драконы были зрячие, они недовольно зашелестели, заворчали.

– Брохэлэ, за твое здоровье, серденько! – крикнул тогда за ширму сатир и спокойно продолжал: – Посоветовались мы с отцом, царствие ему небесное, где деньжонок одолжить, что на стол поставить. Простенькое дело – месяц назад отменили карточки, поменяли деньги! Ни у кого ни копейки, а в магазинах – без карточек, зато шаром покати!

Гроднер достал из серванта пачку чая, насыпал в заварной чайничек от души, залил кипятком, а нам пока что нацедил еще по рюмке.

– Как-нибудь бы вывернулись! Мы ведь всю жизнь привыкли выворачиваться и тогда что-нибудь придумали бы. Но пришел брат Лева, несчастный инвалид, и говорит: «Ты знаешь, что в городе великий человек – Михоэлс?» Я ему объясняю, что он будет принимать наш спектакль «Константин Заслонов», была такая парадная басня из жизни партизан, и тут наш тихий прибитый Лева вдруг заявляет, что надо камни грызть, но добиться, чтобы Михоэлс пришел к нам на минен. Я рассмеялся тогда – только и есть ему делов в городе, как ходить в гости к таким капцанам…

– А Лева с вами вместе жил или отдельно?

– Он был прописан здесь, а жил в общежитии артели инвалидов, где он работал. Там и то было просторнее, чем здесь, – тринадцать душ, спали голова на голове. Да и в спецкомендатуру МГБ ему ближе было оттуда – он же каждую неделю ходил туда отмечаться. Ну, короче, я ему говорю: «Ты сам такой умный или с кем-нибудь придумал?» А он меня убеждает – ему, мол, какой-то приятель это присоветовал, человек умный, знающий и не маленький. Этот знакомец Левин, мол, сам знает Михоэлса как человека доброго, простого и отзывчивого, а кроме того – Михоэлс любит опрокинуть пару стопок в хорошей компании, Надо попросить как следует, он придет на минен, а для нашей мышпохи [Большая родня] это память на всю жизнь. Ой, Боже мой, видишь Ты, что, действительно, память осталась на всю жизнь! – глухо воскликнул Гроднер и скрипнул крепкими еще зубами.

Нет, это не был рассказ оборотня, усложненная мистификация перевертыша, в обстоятельности его воспоминаний был размыслительный оттенок желания и для себя еще раз все понять, представить, увидеть вновь, не перепутать последовательности слов, поступков, событий, в его тоне было яростное стремление ничего не забыть.

– Я тогда еще рассердился на Леву – чем мы будем такую звезду угощать? Картошкой, квашеной капустой, редькой, самогоном? А Левка, бедный дурачок, говорит мне, что приятель обещал ему подкинуть продуктов из закрытого магазина. «Это будет, говорит, символическая встреча для всего еврейства». Господи, все как будто вчера было – так ясно перед глазами стоит!

Старик налил нам в чашки чай и, всматриваясь в его насыщенный красно-золотой цвет, печально вспомнил:

– Он-таки принес еды. Полный рюкзак – чего там только не было! Две курицы, семга, копченая колбаса, сыр. Три поллитровки «Московской» водки. А чая не было. Чай не был предусмотрен в их меню. Я еще сказал Левке – если у тебя приятель такой большой начальник, пусть он тебя лучше снимет с учета в спецкомендатуре. А Левка ответил – может быть и снимут…

Сумерки сгустились. Чай на просвет был уже не рубиновый, а как застывший асфальт. Тяжело вздыхала за ширмой старая женщина. В носу у Гроднера гудели сдерживаемые стариковские слезы. Он досадливо отсморкался в большой клетчатый платок сказал с досадой:

– А-а! Ничего уже не изменишь, никому не объяснишь! Я ведь тогда и не придал значения его словам! Так уж все решилось. Я взял Леву с собой в театр, он дожидался меня в гримуборной, и после спектакля мы припали к Михоэлсу, как поросята к матке. Мы стали просить его осчастливить нас, а он засмеялся – царствие ему небесное, настоящий человек был, дай ему Бог райский покой. «Что вы меня уговариваете – одним еврейским бойцом на земле больше стало, дело святое!» – сказал он своему товарищу. С ним был какой-то еврейский писатель, не помню уже его фамилию. А тот ответил Михоэлсу по-еврейски: «Пойдем, пойдем, это вам, безбожнику, будет „мицве“, то есть благодеяние перед Богом!…»

Гроднер поднял рюмку и предложил:

– Давайте выпьем за их память, пусть им обоим будет земля пухом. Потому что они оба не дошли до моего дома. Мы их прождали долго, другие гости даже на меня обиделись – что такое, мол, почему все мы должны ждать? Да и я тоже, помню, сердился: мы хоть и простые люди, но слово держим твердо… Ну, выпили потом, развеселились, от сердца отлегло. Мне ведь и в голову не приходило, почему они не пришли. Кто мог подумать?

– Ваш брат Лева…

Гроднер не подскочил, не закричал, не заспорил. И не согласился. Он только устало помотал головой сбоку-набок:

– Нет. Что он понимал, этот несчастный невезун! Он, как слепой баран, не знал, кто и с какого бока его стрижет. Они из него сделали наживку, живца…

Я чуть не охнул вслух, удержался и спросил лишь:

– А когда стало известно, что…

– Утром. В шесть утра приехали из «органов», усадили в машину и привезли в свою бэйсашхитэ…

– Куда?

– Это, по-нашему, место, где режут скот, бойня. Короче, в Большой дом. И сразу – быка за рога. Что? Как? Почему? Что вы имели в виду, приглашая Михоэлса в дом? Я, конечно, сразу вспомнил того умника, который Левку надоумил и продукты дал и насчет спецучета обещал. Сам понимаешь, мальчик, – слишком много совпадений для нашей будничной жизни. Я сообразил, что влип круто. Наделал полные штаны, но, пока не бьют, сижу с достоинством и тихо. Все же во мне кусочек актера есть, наверное…

За ширмой исчезнувшие в сумерках линялые драконы сказали мечтательным тоном:

– Вэн сэ нэмт уп ба дир дес лушейн…

Гроднер кивнул в сторону жены:

– Женщина говорит, лучше бы у меня отнялся язык! Вот житуха – про тридцатилетней давности безвинный арест боится вспомнить. А гебарэтэ мелихэ! Держава наша траханая!

– Вы остановились на первом допросе, – напомнил я.

– Ну да! Сижу и душой трясусь, чтобы они про Левку не вспомнили. Он и так по политической статье отсидел и сейчас на спецучете. Не дай Бог вспомнят – ему с его здоровьем и месяца в тюрьме не выдержать. А голова от мыслей ломится – тут Брохэлэ одна, молодая, ничего не умеет еще, в жизни ничего не понимает, ребеночек на руках – стаж одна неделя ему! Ой, горе!…

Гроднер встал, подошел к стоящему на полу групповому семейному портрету, поднял его на стол, ткнул толстым сильным пальцем:

– Вот он, Левка! Несчастный страдалец. Я тогда на допросе и решил – возьму весь грех на себя! Я же видел Михоэлса в театре, надумал и пригласил – а что такое? Все в театре видели, как я приглашал, и все гости могут подтвердить, что мы весь вечер прождали, никто не отлучался никуда…

Старик потрогал рукой чайник, сердито крякнул – остыл совсем, взял его и пошел на кухню, но в дверях остановился и договорил:

– Представь себе, что они все записали, пальцем не тронули меня, только взяли подписку о неразглашении – а что мне было разглашать? – и отпустили домой. И про Левку ни слова не спросили…

Он затворил за собой дверь, а я всматривался в старый снимок и думал, что сам Бог надоумил Гроднера ни словом, ни духом не упомянуть ни о брате Левке, ни о его умном советчике-приятеле. Расскажи он все как было, пришлось бы спуститься в подвалы.

Вернулся старик, зажег свет, и мне бросились в глаза драконы молчания. Вылинявшая омерта. Выгорающий старый испуг. Тихое дыхание старой женщины за ширмой.

– А потом приехал Лев Шейнин, – медленно раскручивал нить воспоминаний постаревший и побледневший за вечер сатир. – Это уже было через несколько дней. Он был знаменитым писателем и другом Михоэлса. Но оказалось, что он не только писатель, но и очень важный прокурор, или следователь, не скажу точно. Но я это узнал немного погодя, когда с ним разговаривал. Вот так, как с тобой мы сидели. Начальственный человек, толстый. Слушай, писатель, а ты случайно не прокурор по совместительству?

– Бог избавил! – искренне воскликнул я. – Могу показать писательский билет.

– Держи его при себе, – усмехнулся Гроднер. – Ведь у него тоже был, наверное, писательский билет?
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.