Глава XXIX. У ВЛАСТИ

[1] [2] [3] [4]

- Народные комиссары? Что ж, это, пожалуй, подойдет, - соглашается Ленин. - А правительство в целом?

- Совет, конечно, совет... Совет народных комиссаров, а?

- Совет народных комиссаров? - подхватывает Ленин. - Это превосходно: ужасно пахнет революцией!..

Ленин мало склонен был заниматься эстетикой революции или смаковать ее "романтику". Но тем глубже он чувствовал революцию в целом, тем безошибочнее определял, чем она "пахнет".

- А что, - спросил меня совершенно неожиданно Владимир Ильич в те же первые дни, - если нас с вами белогвардейцы убьют, смогут Свердлов с Бухариным справиться?

- Авось не убьют, - ответил я, смеясь.

- А черт их знает, - сказал Ленин и сам рассмеялся.

Этот эпизод я передал в первый раз в своих воспоминаниях о Ленине в 1924 г. Как я узнал впоследствии, члены тогдашней "тройки": Сталин, Зиновьев и Каменев, почувствовали себя кровно обиженными моей справкой, хотя и не посмели оспорить ее правильность. Факт остается фактом: Ленин назвал только Свердлова и Бухарина. Другие имена не пришли ему в голову.

Проведя в двух эмиграциях, с короткими перерывами между ними, пятнадцать лет, Ленин знал основные неэмигрант-ские кадры партии по переписке или по редким свиданиям за границей. Только после революции он получил возможность ближе присмотреться к ним на работе. Ему приходилось при этом создавать себе мнения заново или пересматривать мнения, сложившиеся с чужих слов. Как человек великой нравственной страсти, Ленин не знал безразличного отношения к людям. Этому мыслителю, наблюдателю и стратегу свойственны были острые увлечения людьми. Об этом в своих воспоминаниях говорит и Крупская. Ленин никогда не составлял себе сразу некоторое средневзвешенное представление о человеке. Глаз Ленина был, как микроскоп. Он преувеличивал во много раз ту черту, которая, по условиям момента, попадала в его поле зрения. Ленин нередко в подлинном смысле слова влюблялся в людей. В таких случаях я дразнил его: "Знаю, знаю, у вас новый роман". Ленин сам знал об этой своей черте и смеялся в ответ чуть-чуть конфузливо, чуть-чуть сердито.

Отношение Ленина ко мне в течение 1917 г. проходило через несколько стадий. Ленин встретил меня сдержанно и выжидательно. Июльские дни нас сразу сблизили. Когда я, против большинства руководящих большевиков, выдвинул лозунг бойкота предпарламента, Ленин писал из своего убежища: "Браво, т. Троцкий!" По некоторым случайным и ошибочным признакам ему показалось затем, будто в вопросе о вооруженном восстании я веду слишком выжидательную линию. Это опасение отразилось в нескольких письмах Ленина в течение октября. Зато тем ярче, тем горячее и задушевнее прорвалось его отношение ко мне в день переворота, когда мы в полутемной пустой комнате отдыхали на полу. На другой день на заседании Центрального Комитета партии Ленин предложил назначить меня председателем Совета народных комиссаров. Я привскочил с места с протестом до такой степени это предложение показалось мне неожиданным и неуместным. "Почему же? - настаивал Ленин. - Вы стояли во главе Петроградского Совета, который взял власть". Я предложил отвергнуть предложение без прений. Так и сделали. 1 ноября, во время горячих прений в партийном комитете Петрограда, Ленин воскликнул: "Нет лучшего большевика, чем Троцкий". Эти слова в устах Ленина означали многое. Недаром же самый протокол заседания, где они были сказаны, до сих пop скрывается от гласности.

Завоевание власти поставило вопрос и о моей правительственной работе. Странное дело: об этом я не думал никогда. Ни разу мне не случалось, несмотря на опыт 1905 года, связывать вопрос о своей будущности с вопросом о власти. С довольно ранних, точнее сказать, детских лет я мечтал стать писателем. В дальнейшие годы я подчинил писательство, как и все остальное, революционным целям. Вопрос о завоевании власти партией стоял передо мной всегда. Я десятки и сотни раз писал и говорил о программе революционного правительства. Но вопрос о моей личной работе после завоевания власти не возникал передо мною никогда. Он застиг меня поэтому врасплох. После переворота я пытался остаться вне правительства, предлагая взять на себя руководство печатью партии. Возможно, что в этой попытке место занимала и нервная реакция после победы. Предшествующие месяцы слишком непосредственно были у меня связаны с подготовкой переворота. Каждый фибр был напряжен. Луначарский рассказывал где-то в печати, что Троцкий ходил точно лейденская банка, и каждое прикосновение к нему вызывало разряд. 7 ноября принесло развязку. У меня было то же чувство, что у хирурга после окончания трудной и опасной операции: вымыть руки, снять халат и отдохнуть. Ленин, наоборот, только что прибыл из своего убежища, где он три с половиной месяца томился оторванностью от непосредственного практического руководства. Одно совпадало с другим, и это еще более питало мое стремление отойти хоть на короткое время за кулисы. Но Ленин не хотел и слышать об этом. Он требовал, чтоб я стал во главе внутренних дел: борьба с контрреволюцией сейчас главная задача. Я возражал и, в числе других доводов, выдвинул национальный момент: стоит ли, мол, давать в руки врагам такое дополнительное оружие, как мое еврейство? Ленин был почти возмущен: "У нас великая международная революция, - какое значение могут иметь такие пустяки?" На эту тему возникло у нас полушутливое препирательство. "Революция-то великая, - отвечал я, - но и дураков осталось еще немало". - "Да разве ж мы по дуракам равняемся?" - "Равняться не равняемся, а маленькую скидку на глупость иной раз приходится делать: к чему нам на первых же порах лишнее осложнение?.."

Я упоминал уже, что национальный момент, столь важный в жизни России, не играл в моей личной жизни почти никакой роли. Уже в ранней молодости национальные пристрастия или предубеждения вызывали во мне рационалистическое недоумение, переходившее в известных случаях в брезгливость, даже в нравственную тошноту. Марксистское воспитание углубило эти настроения, превратив их в активный интернационализм. Жизнь в разных странах, знакомство с их языком, политикой и культурой помогли моему интернационализму всосаться в плоть и кровь. Если в 1917 г. и позже я выдвигал иногда свое еврейство как довод против тех или других назначений, то исключительно по соображениям политического расчета.

Я завоевал на свою сторону Свердлова и еще кое-кого из членов ЦК. Ленин остался в меньшинстве. Он пожимал плечами, вздыхал, покачивал укоризненно головой и утешил себя только тем, что бороться с контрреволюцией будем все равно, не считаясь с ведомствами. Но уходу моему в печать решительно воспротивился и Свердлов: туда, мол, посадим Бухарина. "Льва Давыдовича надо противопоставить Европе, пусть берет иностранные дела". - "Какие у нас теперь будут иностранные дела?" - возражал Ленин. Но, скрепя сердце, он согласился. Скрепя сердце, согласился и я. Так, по инициативе Свердлова, я оказался на четверть года во главе совет-ской дипломатии.

Комиссариат иностранных дел означал для меня, в сущности, освобождение от ведомственной работы. Товарищам, которые предлагали мне свое содействие, я почти неизменно рекомендовал поискать более благодарного поприща для своих сил. Один из них впоследствии довольно сочно передал в своих воспоминаниях беседу со мною вскоре после того, как сформировалось советское правительство. "Какая такая у нас будет дипломатическая работа? - сказал я ему, по его словам, - вот издам несколько революционных прокламаций к народам и закрою лавочку". Мой собеседник был искренне огорчен таким недостатком у меня дипломатического самосознания. Я намеренно, разумеется, утрировал свою точку зрения, желая подчеркнуть, что центр тяжести сейчас совсем не в дипломатии.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.