16
[1] [2] [3] [4]Премьера в городе! С утра тебя колотит мандраж. А к началу представления ты и вовсе не чуешь тела. Протрешь ладони одеколоном, чтоб не потели, или чуть магнезией припудришь – и пошла! Стоишь на аппарате – ноги слабеют, в груди комок. Это нормально. И вот подходит твоя очередь: глубокий вдох, выдох. С силой сжать-разжать кулаки раза три-четыре. Внутренний приказ: воля! И на трюк уже выходишь спокойной и собранной. Разве что вокруг ничего не видишь, мир смазан, размыт, равнодушно плещется вдали…
И восторженный гул едва колышется, не долетая до сердца.
Но когда трюк уже отработан, ежедневно прокручен-привычен, когда своим телом владеешь, как опытный чтец-декламатор – голосом, тогда ты уже не выключаешься, уже видишь отдельные лица: там девочка с залепленным стеклышком очков, там усатый дядька, не снявший кепки. И слышишь все звуки, все привычные звуки цирка – чуть приглушенно, правда…
А номер отработала – и первые полчаса словно летаешь. Потом уже, конечно, усталость накатывает. Особенно по воскресеньям, после третьего представления… В гостиницу плетешься, волоча ноги, кое-как грим смыв. Огромный выброс энергии иссушает все жизненные соки. Опустошение… Шелестящая тишина мышц…
Ну, а восстанавливают организм – кто как. Кто из койки не вылезает до завтрашнего вечера, кто – за бутылку, как за спасательный круг, пока не упадет. Кто, вот как Володька, просто спит сурок-сурком, а проснувшись, лупит себе яичницу из двенадцати яиц. Подзакусит, как ямщик в трактире, и вновь – как огурчик.
* * *
Привычка Анны вылетать из гардеробной к форгангу чуть ли не в последнюю минуту всегда бесила Володьку – он, наоборот, время чувствовал сверхъестественно точно. Иногда спросишь его, который час, а он, и не глядя на руку, ответит с точностью до двух минут. Всегда раздражался, когда Анна «витала в облаках». Ну вот чего она там возится до последнего момента, когда ребята уже размялись и уже слышно, как клоунское трио Сокольничего завершает свою «Калитку»?
Если бывали свободны, они всегда выходили посмотреть эту репризу. Под музыку известного томного романса выбегала троица – верста коломенская Егор, исполнявший молодую вихлявую цыганку, сам коротышка Сокольничий в гриме и костюме старого цыгана с курчавой ассирийской бородой, и Витек, молодой цыган-гитарист. Романс исполняли втроем: вначале распевно, враскачку, надрывно… постепенно увеличивали темп, начинали приплясывать… И вскоре уже плясали на разрыв души и пяток, ломая в раже бутафорские скамейку и калитку.
Главное же, исполняли все с такими упоенными, вдохновенными, истовыми рожами! Публика валилась со стульев, слезы вытирала…
– Все, пошли! – бросил Володька и вышел. Их гардеробная была в двух шагах от форганга.
Анна закончила вычищать сапожки металлическим скребком, надела их, влезла еще в тапочки, накинула поверх костюма халат и вышла к форгангу. Там, перед красным бархатным занавесом, разогретые, сбросив колодки и халаты, ребята ждали, когда объявят номер.
Когда стоишь за форгангом и знаешь, что через мгновение твой выход, тебя словно рубильником переключают на другой энергетический уровень.
Все. Слышно, как с грохотом доламывают свою калитку раздолбаи Сокольничего.
В эту минуту из разных концов коридорной полутьмы возникли два музыканта. Один с футляром в руке – видно, отыграл положенное и направлялся в буфет. Другой, наоборот, шел из буфета, издалека крикнул, что сосиски сегодня вполне приличные, и поторопись, а то все сожрут, троглодиты… На что первый, приблизившись…
Почему так заметалось сердце? Что – отец? Почему – отец? Какой такой день рождения?.. Он как папа …
– Воз-душ-ные кана-то-ход-цы… – Это инспектор манежа Григорий Львович своим сорванным басом. – …Стрелецкие!!!
Вступила фонограмма их номера: плавные речные перекаты, романтическое море разливанное… Лучи – на форганг, мальчики-ассистенты распахивают занавес, и Анна с Ниной сквозь шеренги униформистов плавно ступают первыми, ребята – за ними.
Инспектор почтительно склоняет голову, пропуская группу артистов. Все как обычно – торжественный выезд в народ августейшей семьи…
…На другое утро после репетиции она поднялась к музыкантам. Пульс колотился в висках, накатываясь волной, оглушая и вновь замирая до самой сердечной тиши.
И увидела, мгновенно опознала его со спины.
Он укладывал в футляр свой инструмент – что-то из духовых, она всегда в них путалась – движениями бережными и почти бездумными, как мать укладывает в люльку младенца. Изящные, сильные кисти…
Да, это был тот самый человек, их когдатошний гость, только седой уже весь и очень коротко стриженный. Так выглядел Машутин отец на фотографиях, на поселении в Казахстане.
Он повернулся к ударнику и обронил два-три слова.
Тот рассмеялся. Было в этом музыканте что-то детское, лукавое, наперекорное судьбе. Как в ней самой.
…И ведь я знаю его и раньше всегда знала…
Он был мальчик… ее мальчик, с которым они должны были бегать повсюду рука в руке… Так вот кто был назначен, вот кого она должна была выходить-налетать-накрутить-заслужить… Вот кто всю жизнь должен был рядом идти, но – какая-то ошибка в расчетах – до сего дня проскальзывал мимо. И возник вдруг – так больно – почти на излете орбит…
Тут музыкант обернулся, еще удерживая ироничную улыбку: впалые седые виски, двухдневная щетина, сеточка морщин в уголках серых глаз.
Оба слегка отпрянули, смешались. Вот и разлететься бы в разные стороны: не было – и не надо.
Нет, Ты мною не развлечешься! Хочешь – ломай, топчи, шею сверни, вздерни на дыбу – только не это!
Он отразился в матово-белых, ранних осенних зеркалах… Мягко и сумрачно пел в снежной буре духовой инструмент.
И поздно уже стало.
Поздно.
* * *
Когда она вернулась от Сени в цирковую гостиницу, Володька лежал на кровати и смотрел футбольный матч «Спартак» (Москва) – «Динамо» (Киев) по транзисторному телевизору, поставив его себе на живот.
За бродячие эти годы какими-то вещами они обросли. Володька был человеком вещным, ценил уют – даже в поездках. И для этого «уюта» они возили с собой в багаже настольную лампу, будильник, покрывала, скатерть, кое-что из посуды, холодильник «Морозко» и даже стиральную машину «Малютка». И Анна не расставалась с грудой своих книг, не читаемых нормальными людьми. От долгих странствий они истрепывались и распадались – Анна время от времени переплетала их, бинтовала широкими пластырями.
– Где ты бродишь? – спросил он вполне автоматически. Отвечать не требовалось, тем более, что мячом наконец завладели киевляне («…мяч у Приходько! Тот бьет вперед на выход Сидорову, Сидоров отправляет мяч в центр, его подхватывает Безбородый, начинает продвигаться к воротам, обходит одного защитника, второго…»)
– Володя, – сказала она, стоя в дверях. – Я ухожу.
– Куда еще? – раздраженно спросил он, не отрывая взгляд от экрана. – Ты ж только явилась! Чего тебе неймется? Я здесь жду ее, ни хрена не жрамши…
Она молчала. И по мере того, как накапливалось это молчание на фоне торопливого бормотания спортивного комментатора, Володьке становилось все неуютнее и даже холоднее, хотя вечер был очень теплым. Он вдруг резко повернул к Анне голову.
Она продолжала стоять, как случайный посетитель, как посторонняя женщина, заглянувшая на минутку, только сообщить ему, что…
Почему и как он сразу все понял? Он и много лет спустя не мог ответить на этот вопрос. Вернее, подозревал, что она все сразу рассказала, – иным путем . Просто понял все и увидел все – мгновенно. Может, потому, что она, как в тот день, когда он сорвался с каната, держала его взглядом. Держала изо всех сил.
…Он смел с живота телевизор. Сел на кровати.
– Ты… что… – проговорил, разом обессилев. – Анна… Анька?! Ты что-о-о?!
– Я совсем ухожу, Володя, совсем. – Смотрела пристально, тревожно, прямо: держала из последних сил. – Ты вместо меня возьмешь в номер кого-нибудь… Посидите на репетиционном. Все образуется, Володя…
И не удержала.
Он встал. Снизу живота поднималась заморозка, разливалась в груди, студила сердце. Горло вымерзло так, что слова не вымолвить.
[1] [2] [3] [4]