2 (2)

[1] [2] [3] [4]

«Природа в окрестностях Экса, где работает Сезанн, не отличается от здешней — это все та же Кро. Когда я приношу холст домой и говорю себе: „Гляди-ка, у меня, кажется, получились тона папаши Сезанна“, — я хочу сказать этим лишь одно: Сезанн, как и Золя, местный уроженец, потому он так хорошо и знает этот край; значит, чтобы получались его тона, нужно знать и чувствовать ландшафт, как знает и чувствует он»

Мы сидели на террасе описанного многими писателями и художниками кафе «Les deux gar?ons» и обедали. Нас обслуживал официант, словно сошедший с картин импрессионистов: в очках, с усами, закрученными вверх, с повязанным на бедрах длинным, до пят, фартуком. Он старался шугануть голубя, усевшегося высоко над головами посетителей, на перекладине навеса. Подняв руки, громко хлопал двумя картами меню, словно посреди ресторана устраивал овацию неизвестно кому. Залаял спаниель одного из посетителей, голубь взлетел, покружил лениво над столами и, приземлившись поблизости, какнул. Потом важно прошелся пешком под низко свисающей скатертью, погулял между нашими ногами и так же неторопливо вышел. Я бросила ему щепочку сельдерея, который кладут в этом ресторане в бокал томатного сока. Он подошел, клюнул, плюнул и вышел пешком в открытую дверь на бульвар Мирабо.

— Вот он свободен, — сказал Борис. — Абсолютно свободен…

Мы как раз и говорили о свободе, вернее, о том, кого можно назвать внутренне свободным человеком? Того, кто свободен от ассоциаций, утверждала я, от паутины культурных ассоциаций.

— Например, помнишь, в Париже мы сидели в знаменитом парке Тюильри и пили кофе в довольно затрапезном дощатом павильоне? А ведь этот легендарный парк ни в коей мере не может сравниться с парком в Виннице, с его гигантскими деревьями, лужайками и таинственными аллеями прямо из гоголевской прозы? В свою очередь, парк в Виннице не идет ни в какое сравнение с грандиозным, ошеломительной красоты парком в Умани… по сравнению с которым, тот самый знаменитый Тюильри — просто парчок за пивной будкой…

— Все правильно… — задумчиво проговорил Боря, — если забыть, что этот парчок разбит между Лувром и площадью Согласия, что вокруг на траве и вдоль аллей расставлены скульптуры Майоля, или еще кого-нибудь эдакого… Не говоря уже о длинном перечне гениев, которые пробегали, гуляли, сидели там на стульях вокруг фонтана, пили кофе или даже абсент в той самой, как говоришь ты, будке… мочились за кустами неподалеку, а главное, описали и изобразили этот самый парчок на многих холстах и на многих страницах…

Мы остановились на окраине города в чистом, но слишком аскетичном мотеле, в районе иммигрантов. До центра города, до аристократичного Экс-Прованса Сезанна, с его, впечатанными в тротуар бронзовыми следами, указующими путь, по которому пролегали утренние прогулки художника, с его барочными фонтанами на строгой красоты площадях, до его старинных платанов на бульваре Мирабо надо было добираться на автобусе.

Утром, радуясь нескольким просветам в низких облаках, мы стояли на остановке.

Вдруг с противоположного тротуара нам что-то крикнула толстая тетка в кроссовках — белозубая, кудрявая и румяная, с хозяйственной сумкой на колесах. Какая-нибудь берберка из Алжира, предположили мы, ответно улыбаясь. Прокричав что-то еще по-французски и обнаружив, что мы не двигаемся с места, она ринулась к нам, волоча за собой свою сумку, что-то весело крича. В конце концов, выяснилось, что по воскресеньям автобус на эту остановку не приходит, а идти надо во-он туда, обойти это здание… И она повела нас, волоча за собой пустую свою тележку… Очень была расположена пообщаться. Поняв, что по-французски мы не говорим, нисколько не смущаясь, она перешла на английский, словарь которого у нее насчитывал слов тридцать.

— А на каком же языке вы говорите? — спросила она (мы вполголоса комментировали ее вид, ее разговор, ее желание нас расковырять). Услышав ответ, задумалась…

Боря заметил:

— Не верит. Видала она русских с такими носами… Она предложила мне, улыбаясь всем толстым лицом:

— А ну, скажи что-нибудь по-русски! Я сказала, улыбаясь в ответ:

— Ты милая, чокнутая тетка. Ты хитришь и морочишь нам головы, пытаясь вытянуть из нас что-нибудь еще, но я не глупее тебя, и вижу все твои хитрости.

Она восхитилась и сказала:

— О, файн!

* * *

Гору Сан-Виктуар, запечатленную на стольких полотнах Сезанна, лепит воздух. Она поднимается неожиданно на горизонте, не поддержанная никакой грядой. Сама по себе — Гора. С утра мы наведались на площадку, с которой Сезанн писал величественную эту громаду в разном освещении, и с полчаса всматривались в смутный конус под тяжелым небом. Знаменитые свет и тени Прованса, игра их облаков, их радость и бегущая печаль были сокрыты от нас в это неудавшееся странствие.

Тогда мы спустились к Ателье Сезанна. Когда-то здесь была деревенька на окраине Экса. Папаша Сезанн снимал этот дом, и каждое утро, какой бы ни задалась погода, являлся, как по часам, на работу.

Дом стоит в густом саду, небольшой, но основательный, прочный дом с мастерской, большое окно которой выходит на север и дает много света, даже в такой серый день…

Все было здесь настоящим, подлинным: я, всю свою жизнь прожившая в мастерских, детским чутьем, нюхом, отполированным скипидаром и лаками, всегда отличу вещи, годами простоявшие в мастерской, от принесенных музейными работниками. Все эти, заляпанные красками табуреты, полки, высокий мольберт, берет и плащ на гвозде — были самыми настоящими, кроме того, их можно было опознать по натюрмортам художника.

А на его автопортретах можно было узнать моего мужа, всю жизнь, с молодости, очень похожего на Сезанна…

Сначала мы были совсем одни, удачно попали в пересменку между туристическими группами, и Борис говорил о том, как сильно повлияли на творчество Сезанна барочные элементы фонтанов на площадях Экс-ан-Прованса. Например, этого знаменитого фонтана с дельфинами, сплетающими над головой свои хвосты…

— Вся организационная сила этого художника, — говорил Боря вполголоса, — сосредоточена в нем самом, на площадке, где нет ничего декоративного. Вся внутренняя жизнь Сезанна — это приспособленное к работе пространство…

— Ван Гог очень любил и ценил Сезанна, — встряла я.

— А Сезанн называл картины Ван Гога возмутительной мазней, — заметил на это мой муж. — Что лишний раз говорит о том, как все сложно в мире художников.

«Я невольно вспоминаю знакомые мне работы Сезанна: он так ярко, например, в „Жатве“, передал то, что есть терпкого в природе Прованса. Она теперь не та, что весной, но я люблю ее не меньше, хотя здесь все постепенно выгорает.

Повсюду сейчас глаз видит старое золото, бронзу, даже медь; в сочетании с раскаленной добела зеленой лазурью неба это дает восхитительный, на редкость гармоничный колорит…»

Появилась бесшумная группа японских туристов. Терпеливо притиснувшись друг к другу в тесном пространстве между мольбертом и старым табуретом, они внимательно слушали экскурсовода.

Мы же спустились в сад, круто уходящий вниз, в довольно глубокий овраг, усеянный мазками желтых и лиловых цветков, постояли под влажными тяжелыми ветвями…

В тишине из открытых окон мастерской доносился голос экскурсовода…

Минут через пять группа японцев вышла, туристы рассеялись по двору — кто-то кинулся покупать в киоске открытки с видами мастерской, с пейзажами и натюрмортами Сезанна, кто-то уселся с устатку прямо на сырой некрашеной лавочке, на огромном пне во дворе…

Один позировал жене для фотографии — на крыльце, на фоне рассохшейся облупленной двери в дом. Когда щелкнул фотоаппарат, он обернулся, увидел Бориса, замер на мгновение и вдруг сказал жене по-английски:

— А теперь — меня с Сезанном.

И мы с его женой одновременно рассмеялись…

Возвращаясь в город, мы выбрали дорогу через мост, идущий поверх двух поперечных улиц. Я наклонилась и внизу слева, параллельно мосту заметила длинную глухую стену монастыря, на которой висела табличка «monastires clarisses». В стене была открыта узкая дверь, на пороге которой стояла опрятная пожилая монахиня в черном одеянии, с белейшим платком на голове. Она раздавала небольшой терпеливой очереди бедняков и клошаров пайки съестного. Очередь состояла из несколько чернокожих, двух забулдыг с собаками, трех старых женщин. Каждому монахиня вручала батон хлеба и увесистый пакет. За спиной ее, в сумраке распахнутой двери, на полу угадывались ящики со снедью.

«Ты, может быть, помнишь контору городской лотереи Моормана в начале Спуйстраат? Однажды я проходилтам дождливым утром, когда у дверей в ожидании лотерейных билетов стояла длинная очередь. Состояла она по большей части из старух и людей такого сорта, глядя на которых нельзя сказать, чем они занимаются и на что живут, но у которых, вне всякого сомнения, хватает забот, неприятностей и горестей… Эта небольшая группа — олицетворение ожидания — поразила меня и, пока я набрасывал ее, приобрела для меня более глубокий и широкий смысл, чем раньше… Да, такая суета приобретает смысл, когда через нее постигаешь проблему бедности и денег. Так случается при виде почти каждого скопления людей: надо вдуматься в причины, собравшие их вместе, и тогда поймешь, что все это означает… Как бы то ни было, я делаю на этот сюжет большую акварель. Пишу я и другую акварель — скамья, которую я видел в маленькой церквушке на Геест, куда ходят обитатели работного дома. Называют их здесь очень выразительно: сироты-женщины и сироты-мужчины.»
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.