Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (7)

[1] [2] [3] [4]

Эренбург и Чуковский считали, что защищают достоинство литературы, приписывая писателям спасение своих собратьев или, как в случае кровохарканья, по крайней мере, некоторый минимум чувств. В этом отголоски культа литературы и носителя литературы - писателя. Литература достаточно позорно себя зарекомендовала, чтобы такими мерами удалось спасти ее достоинство. А время у нас действительно культовое. Культ отшельника, прожившего жизнь на модном курорте, только частный случай миллионов культов так называемых деятелей, чем бы они ни занимались, в нашей стране. В крайнем случае культ осуществляется одной женой, восхваляющей каждый поступок мужа. Униженный и оплеванный человек, нуль в общественной жизни, не смеющий додумать своих мыслей, а еще чаще чурающийся всякой мысли, лишенный семьи, детей и домочадцев, даже если у него есть жена и дети, послушно голосующий "за", не знающий, куда запрятать свой стыд, не способный взмолиться "помоги моему неверию", потому что утратил даже самое смутное представление о вере, жаждет восхваления и оправдания своего поступка. Мне думается, что это явление не только наше, но всех стран европейской

[96]

культуры, утративших основную мысль, на которой строилась жизнь, только у нас это особенно бросается в глаза, потому что степень унижения человека больше, чем где-либо. Человек не стал тверже всего на земле, а "мужи" служат в строю и повинуются начальству. Свое мужское достоинство они обретают, слушая восхваления женщин. Я недаром смеялась над верой Мандельштама в дружбу "мужей", которым "только в битвах выпадает жребий". Мы стояли на пороге нового века, когда "мужей" не стало.

Хлебников

В 22 году Мандельштам встретил на улице Хлебникова, который ему пожаловался, что в Москве он неприкаянный и есть ему нечего. У него в ту пору был острый приступ ненависти к Брику, и это отразилось на записках художника Митурича, который ухаживал за Хлебниковым во время его последней болезни и похоронил его. Не берусь судить, имелись ли какие-нибудь серьезные основания для обиды на Брика. Вполне возможно, что Хлебников в своей полной наивности считал Брика всемогущим и требовал от него чудес. Единственный вопрос: как мог Хлебников "требовать"? Я не представляю себе требовательных интонаций в его голосе. Те немногие слова, которые он сказал про Брика, не означали, в сущности, ничего. Брик, например, не хотел издать два-три хороших тома Хлебникова и вообще - Брик ничего не хотел... Немногословный Хлебников ничего не объяснил, да мы и не домогались. Обидеть его не стоило ничего - Брик не так поклонился, увидав его, вот и обида. После смерти Хлебникова в Москве появился предстатель, обвинявший Маяковского в сплошном плагиате у Хлебникова. Он ходил из дома в дом и бессвязно кричал о плагиате. Мандельштам пытался разубедить и остановить, но убедился, что ничего втолковать ему нельзя, и просто выставил его. И мы тогда поняли, что безумие заразительно - один безумец попросту передает

[97]

эстафету другому. Содержание бреда изменчиво, но огонек безумия сохранен и продолжает гореть.

Так или иначе, Хлебников был голодный, а мы со своим пайком второй категории чувствовали себя богачами. Раз в месяц нам насыпали в мешочки крупу, муку и сахар, отваливали брусок масла и омерзительную свиную голову. Все это мы отдавали старушке дворничихе в Доме Герцена, где мы только что получили комнату. Она кормила нас кашей и заливным, и мы старались забыть, из чего оно сделано. Масла, конечно, не хватало, и мы прикупали сметану, чтобы сдобрить кашу. Старушка жила в подвале главного дома. Она была ласковая и добрая, и Мандельштам привел к ней Хлебникова. С тех пор он каждый день приходил к нам обедать, и мы вчетвером - со старушкой - вкушали сладостную пищу. В те годы и каша, и сметана, и то, что перепадало сверх этого, ощущалось как полное благополучие. Особенно чувствовала это старушка, потому что нам - нищим - иногда попадал на зубок даже бифштекс, а она, порядочная и оседлая, за долгие голодные годы забыла даже вкус пищи.

Старуха встретила Хлебникова не то что приветливо, а радостно. Она обращалась с ним, как со странником и божьим человеком. Ему это нравилось он улыбался. Мандельштам ухаживал за ним гораздо лучше, чем за женщинами, с которыми вообще бывал шутливо грубоват. Я, способная нахамить каждому по моде того времени и по глупости, с Хлебниковым своих свойств проявлять не смела, потому что боялась и Мандельштама, и старушки - за это мне бы здорово попало. Хлебников обедал, отдыхал с полчаса и уходил, чтобы вернуться на следующий день, о чем мы трое - старушка, Мандельштам и я никогда не забывали ему напомнить. К нашему удивлению, он был пунктуален и ни разу не опоздал. Из этого я вывела заключение, что он умел смотреть на часы. Ручных у него, конечно, не было: такая роскошь водилась только у больших начальников и у "бывших людей". Четверть века мы жили без ручных часов. Они возникли только после войны. В 22 году, кажется, уже пустили большие электрические часы на улицах, а может, у Хлебникова в кармане лежала отцовская луковица. Такое иногда случалось.

[98]

Разговор с Хлебниковым был немыслим: полное отсутствие контакта. Он молча сидел на старухином стуле с прямой спинкой, сам - прямой и длинный, и непрерывно шевелил губами. Погруженный в себя до такой степени, что не слышал ни одного вопроса, он замечал лишь совершенно конкретное и в данную минуту существенное; на просьбу "откушать еще" или выпить чаю отвечал только кивком. Мне помнится, что, уходя, он не прощался. Несмотря на шевелящиеся губы, лицо оставалось неподвижным. Особенно неподвижна была вся голова на застывшей шее. Он никогда не наклонялся к тарелке, но поднимал ложку ко рту - при длине его туловища на порядочное расстояние. Я не знаю, каким он был раньше, но вскоре мне подумалось, что его сковала приближающаяся смерть. Потом мне пришлось увидеть застывших в неподвижности шизофреников, но они ничуть не напомнили мне Хлебникова. В позах шизофреников всегда есть что-то неестественное, нелепое. Их позы искусственны. Ничего подобного у Хлебникова не замечалось: ему было явно удобно и хорошо в его неподвижности и погруженности в себя. Он, кстати, не ходил, а шагал, точно отмеривая каждый шаг и почти не сгибая колен, и это выглядело вполне естественно благодаря форме бедер, суставов, ног, приметных даже в диком отрепье, в которое он, как все мы, был одет. Могу прибавить, что нельзя себе представить большей противоположности, чем Мандельштам, динамичный, сухой, веселый, говорливый и реагирующий на каждое дуновение ветра, и Хлебников, закрытый и запечатанный, молчащий, кивающий и непрерывно ворочающий в уме ритмические строки. Я уверена, что нет настоящего читателя, который соединяет любовь к этим двум поэтам. Вместе их нельзя любить - только врозь. Механический читатель, упивающийся и глушащий сознание одним только ритмом и внешним обликом слова, способен объединить что угодно, но тот, кто слышит глубинный смысл поэтической мысли, будет жить либо в мире Хлебникова, либо в мире Мандельштама. Если бы нашелся человек, живущий и тем и другим, я бы определила это мандельштамовским словом: "всеядность". Мандельштам ни в чем не переносил всеядности и способность к выбо

[99]

ру и определению собственного мира считал основным признаком человека.

О своем отношении к Хлебникову Мандельштам сам сказал в статьях, но я еще подозреваю, что, подобно старушке дворничихе, он видел в нем божьего человека. Такого бережного внимания, как Хлебникову, Мандельштам не оказывал никому. Что же касается до стихов, то у Хлебникова он ценил кусочки, а не цельные вещи. В Саматихе весной 38 года у нас были с собой два тома Хлебникова. Мандельштам их листал и выискивал удачи, а когда я говорила, что целое бесформенно, он надо мной издевался: ишь чего захотела... А этого тебе мало? Чем не целое?.. Вероятно, он был прав.

Незадолго до своего отъезда Хлебников пожаловался, что не хочет уезжать, но вынужден из-за отсутствия жилья. Правительство отдало писательским организациям Дом Герцена, где Герцен, кажется, никогда не жил. Деляги успели продать датчанам-концессионерам лучшую часть левого от входа строения, в одну из квартир которого и во флигель справа от входа, сырой и омерзительный, вселяли бездомных писателей. Мы въехали одними из первых, когда оба дома еще пустовали. Мандельштам, человек с быстрыми реакциями, услыхав жалобу Хлебникова, тотчас потащил его на Никитскую - в книжный магазин группы писателей, чтобы поговорить с Бердяевым, который тогда был председателем Союза писателей. Бердяев часто бывал в магазине. Он кормился доходами с него. Тогда еще разрешалось выискивать частные формы прокорма. Мелочь как будто, но оказывается, что частный прокорм обеспечивает некоторую свободу мысли. Если получать каждый кусочек прямо из рук начальства, то в погоне за добавочной порцией разумно отказаться от всякой мысли. Писатели охотно на это пошли ради сначала скудного, а потом отличного прокорма. Я сама не знаю, как оценить свое прошлое: если бы Мандельштам стал покорно кормиться вместе со всеми, он бы остался в живых. Мы бы прожили длинную и хорошую жизнь вдвоем, и он бы не узнал ужаса ожидания гибели и невероятной лагерной смерти. У меня так болит душа, когда я думаю о его последних днях, что я невольно склоняюсь к тому, что называется компромиссом и
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.