Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (21)

[1] [2] [3] [4]

Третья статья - о Виллоне - тоже выявляет антисимволистскую позицию Мандельштама. Наперекор символистам он считает, что художник разделяет грех мира.

[308]

Он не избранный гость, которому все позволено, а такой же грешник, как все. Русская проза была по традиции учительской (чему она только не учила!): "Поучение - нерв литературы", как пишет Мандельштам. "Поэтому для литератора необходим пьедестал. Другое дело поэзия... Быть выше своей эпохи, лучше своего общества для него (поэта) необязательно..." В трех этих статьях Мандельштам обвиняет символистов в самовлюбленности и, рассказывая о Виллоне, неожиданно вставляет несколько автопризнаний или слов о том, в чем он чувствует свою родственность Виллону: "Он любил город и праздность", "жил в Париже, как белка в колесе, не зная ни минуты покоя. Он любил в себе хищного, сухопарого зверька и дорожил своей потрепанной шкуркой..." Именно таким сухопарым и потрепанным зверьком ощущал себя сам Мандельштам и действительно был на него удивительно похож Я ведь тоже любила в нем неугомонного зверька и не уставала глядеть, как он вертится белкой в колесе.

В статью вкраплены и замечания о рабочем методе, близком самому Мандельштаму и противопоставленном символистам, и еще о других чаяньях, которые разделял Мандельштам: "Луна и прочие нейтральные "предметы" бесповоротно исключены из его поэтического обихода. Зато он сразу оживляется, когда речь заходит о жареных под соусом утках или о вечном блаженстве, присвоить себе которое он никогда не теряет окончательной надежды". О жареных утках в наше время не могло быть и речи. Для Мандельштама их нужно заменить бифштексом для лучших периодов, а в прочие времена - яичницей и банкой консервов, служивших восхитительной основой для пира.

О вечном блаженстве Мандельштам в стихах не говорит, но только вздыхает "о луговине той, где время не бежит". Надежда, однако, никогда не покидала его и сопровождалась своео-бразным беспокойством: сохранится ли в будущей жизни чувство поэтической правоты, лучший дар его самоощущения на этой земле. Что там будет музыка, он знал, потому что верил Данту. Поэтическая правота связана с мыслью о сохранности поэтического наследства. В статье о Виллоне высказана еще одна из основных мыслей Мандельштама, относящихся и к его по

[309]

ниманию времени и поэзии. Я говорю о соотношении текущего мгновения, запечатленного в поэзии, и будущего как на земле, так и в вечности. "Настоящее мгновение может выдержать напор столетий и остаться тем же "сейчас""... С одной стороны, это относится к вечности, которую он понимал как вечное "сейчас", как Евхаристию, как гармонию ("Гармония - это кристаллизовавшаяся вечность"). Ему было не по дороге с мистиками, которые отрицали "вечность во времени", потому что вечное "сейчас" он понимает тоже как время. Не от него ли у меня вера, что сделанное на земле, найденная здесь гармония есть форма духа, живущего в вечности? Иначе говоря, ни стихи, ни музыка не могут пропасть, даже если они уничтожены на этой земле, потому что они запечатлеваются в носителе гармонии для вечной жизни. "Игра и духовное веселие" - вот чем живет художник, который "крови горячей не пролил", даже если он просто сухопарый зверек.

Слова о текущем моменте направлены против символистов, которые стремились выйти из времени, чтобы здесь, на земле ощутить вечность. Для Мандельштама текущее время, "сейчас", - великий дар, от которого он не собирается отказываться, и даже вечность он познает через радость этого "сейчас". Вероятно, в этом причина его особой способности жить настоящим, безоглядно радоваться мгновению, не будучи озабоченным "мгновенным", то есть чисто земными заботами, куда входит и страх за собственную потрепанную шкурку. Если бы не эта способность жить настоящим, он не мог бы писать стихов в тридцать седьмом году, когда прекрасно понимал, что гибель не за горами, а у самого порога. Мы умели пировать, потому что он и меня заражал своей радостью, не позволяя будущей катастрофе бросать тень на свое прекрасное настоящее мгновение. Кому-то показалось, что Мандельштаму жилось в тридцать седьмом году получше, чем раньше, раз он мог писать такие просветленные стихи. Это был ужас, которого себе представить нельзя, и я не свалилась в яму только потому, что рядом со мной жил невероятный зверек, человек, полный духовного веселия и гармонии, который знал, что "ткани нашего мира обновляются смертью", и потому не боялся

[310]

гибели и понимал "деятельность духа в искусстве как свободное самоутверждение в основной стихии искупления". Такое самоутверждение не имеет ничего общего с индивидуализмом, а страх парализует именно индивидуалистов.

В ранних статьях Мандельштам не отстаивает свое право на внутреннюю свободу. Он уже обладает ею. Он не полемизирует с господствующим течением символизмом, а только отгораживается от него. Статьи эти были нужны молодому поэту, потому что он изложил в них свои основные мысли, от которых никогда не отказывался. Удивительно, что они написаны в возрасте двадцати двух - двадцати четырех лет. Откуда такая зрелость?

Литературная тема у Мандельштама всегда тесно связана с мировоззренческой и историософской. Связь эта неразрывна. Поэзия для него плуг, поднимающий глубинные пласты времени, и тем самым - победа над временем. Она носит священный характер, и потому поэт несет особую ответственность перед людьми, потенциальными читателями, за каждое свое слово. Люди ничего не должны поэту, а для него существуют запреты. Он может играть с людьми, он грешит, как все люди, и в этом нет смертного греха. Но поэт не смеет быть соблаз-нителем. Поэт просто человек и знает так же мало, как другие люди, поэтому соблазном явля-ются всякая авторитарность и учительская позиция. Нельзя вести за собою людей, когда сам блуждаешь в мире, не зная дороги: "Я бестолковую жизнь, как мулла свой Коран, замусолил". Поэт сам нуждается в авторитете, ищет его, ластится к нему. Поэзия священна, но поэт - грешный человек. Поэзия никогда не равна откровению - этого Мандельштам не забывал никогда. Для чего ему был нужен читатель? Чтобы проверить на его слух стихи, а потом выпить вместе бутылочку вина и пойти погулять. В бестолковой жизни приятно иметь друзей...

Поэтические течения были для Мандельштама мировоззренческими, а не чисто литера-турными событиями. Он удивлялся интеллектуальной нищете футуризма и пышным, но пустым поползновениям символизма с их мостами в вечность. В живописи он понимал значение школы, как и в музыке, но к поэтическим школам отно

[311]

сился скептически. Любой поэтический голос он считал неповторимым, как личность, а потому не поддающимся повторению. Особенно резко он отвергал стихи, написанные "под акмеистов", а таких в двадцатых годах было множество. Снисходительно он, пожалуй, относился только к учительству Гумилева, и, скорее всего - по дружескому пристрастию, но учеников Гумилева в счет не принимал. Никакой проблемы "стиля" для него не существовало, так как "стиль" - явление функциональное и зависит от общей направленности поэта. Слова "форма" и "стиль" в его словаре отсутствовали так же, как "творчество". Я никогда этих слов от него не слышала. По правде сказать, они и мне кажутся неудобопроизносимыми.

Такое отношение к поэзии само по себе было источником полного разногласия с современ-никами. Наша эпоха предложила готовое мировоззрение, а от писателей ждала хорошей формы, богатого языка и стиля, а формальная школа изучала "приемы", "стилевое слово" и влияние литературных школ, скажем, борьбу между "архаистами" (почвенники) и новаторами, то есть шла по тому же пути, что официальная литература. Разница с ведущим, официально признан-ным течением была не по сути, а по уровню. Те были просто дикарями. Изучать поэзию можно, конечно, любыми способами, лишь бы заметить что-нибудь существенное, но разбору механи-ческими щипчиками поддаются только мнимые явления. Не случайно формалисты так много говорили о Сенковском и Бенедиктове. Самый симпатичный из их любимцев - Кюхельбекер, друг Пушкина, воспетый Тыняновым...
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.