«Сумма технологии». Послесловие к дискуссии (4)

[1] [2] [3]

* * *

Пользуясь столь исключительным случаем, я хотел бы объяснить мое отношение к философии. В книге explicite я этого сделать не мог, поскольку она должна была быть обо всем, только не обо мне. Я знал, когда писал «Сумму», что если возникнет такая тема и в таком диапазоне, то нельзя хоть немного не быть философом, но я старался быть им как можно в меньшей степени. Может потому, что я сам был когда-то заражен бациллой философствования, что много читал философов, и в тяжелейшей стадии чувствовал опасный соблазн, чтобы самому создать «новую систему», и должен был спасаться, налагая на себя строжайшие ограничения, а исцеление искать в науке. И я пришел к убеждению, что только наука может быть нашим проводником, тоже, разумеется, не обходясь без философствования, но не автономного, ибо эмпирия имеет силу для освобождения от запретов и ограничений, налагаемых на ее в силу того, что в философских системах является «излишком детерминирования» в смысле английского overdetermination[207]. Поэтому существует нечто такое, как тенденция всяких вообще систем, как материальных, так и понятийных, к самоорганизации, если только они достаточно сложны. Однако если материальная система самим фактом существования «гарантирует» то, что имеет «аутентичное бытие», то философская система является только нашим предложением представления мира – чтобы он был таким, как предполагает система. И поскольку такая система, в противоположность эмпирическому знанию, которое явно признается во всяких дырах и брешах, не может быть также дырявой и фрагментарной, должна его как-то дополнять, чтобы это представление замкнулось в своей целостности, непротиворечивости и т.д. Это обязательно и плохо для практических последствий, ибо потом оказывается, что от философа, слишком уверенного в себе, или скорее в системе, до besserwisser[208] один шаг. И потому я думаю, что первым правилом философии должен быть лозунг медицины primum non nocere[209] – в понимании сильном, а в более слабом: «не мешать». Поскольку, к сожалению, принимаются во внимание ни праведные мысли и намерения, ни то, что люди думают о том, что они делают, а то, что делают на самом деле. Не так давно Эйнштейн был для идеалистов материалистом, для материалистов – идеалистом, а теперь все его сообща аннексировали. Я сказал бы, что вообще любая философия, которая в таком смысле вмешивается или пытается вмешаться в процессы познания мира, это правило «немешания» нарушает. Отсюда некоторая неприязнь ученых-эмпириков к философам, поскольку эти последние хотят чувствовать себя одинаково уверенно в глубинах теорий уже известных и общепризнанных, представляющих глубокие резервы науки, которыми она питает свои разворачивающиеся фронты, так же, как на этих фронтах. Философ, отправляющийся на фронт, подобен военному корреспонденту, который уже имеет изначальный «ориентир», т.е. знает принципиально, что напишет, ему нужна только пара фактов; поэтому он спрашивает, как идут дела? В ответ слышит о солитонах и фононах; сразу включает их в имеющиеся уже записи «объективных существований». Но так нельзя. Конечно, они существуют – на основе определенных теорий. Почему я так упорно это повторяю? Потому что действительность «действительно объективная» существует, и однозначно она видна даже сквозь стекла данной теории. Но когда теории за их частичную важность отбрасываются в пользу всеобще-важной, может оказаться, что солитоны и фононами были только различными «воплощениями» неминуемого единственного «бытия», которое представляет новая теория. И так далее. Объективизация же «свежайших конструктов» физики, именно когда их вынимают из контекста теории, является типично феноменологической работой, ибо феноменологическое понимание есть ad hoc, для «здесь и сейчас», без связей с остальным знанием; и потому в спешке, движимый императивом объективизации, философ, который шестого декабря наблюдал за улицей, должен был бы на место «объективных существований» вписать по очереди множество Санта Клаусов, пока ему не представился бы весь их статистический комплект. Тем временем это переодетые наши знакомые, и, похоже, именно физики готовы, если потребуют этого дальнейшие факты, признать, что фононы являются переодеваниями каких-то других явлений. Если философу достаточно, что «есть» дальше, то есть они существуют (объективно, как «переодетые Х»), то ничего не сделать: он вынужден согласиться также и на Санта Клауса[210]. Если не хочет, то он вынужден согласиться с тем, что разные значения «существований» являются не результатом чьего-то коварства и агностицизма, а того, что таков мир.

В адрес фиктивного героя моей книги, Конструктора, здесь пришлось услышать уже классический упрек, что он не является материалистом, а только бывает им; соглашаясь на объективное и независимое от нас существование действительности, он через минуту говорит, что не знает, существуют ли объективно элементарные частицы. Как же сердит такая непоследовательность философа! И сколь нелогичным кажется тот, кто признает объективность всей действительности, отказывает ей – той же действительности, в «кусочке». А ведь именно к такому взгляду вынуждает нас практика, поскольку теории и их результаты – физическое содержание понятий – изменяются, если атом из неделимого стал делимым, элементарность частиц – их неэлементарностью, и даже нельзя сказать, что свойства переходят здесь в свои противоположности, в смысле «внутренней противоречивости» самих явлений, просто это мы ошибались несколько десятков или несколько сотен лет назад в вопросе атома и элементарности. Не случайно, что физики все охотней используют понятия, которые проявляют некоторую онтологическую «свободность», вроде псевдо-частиц, псевдо-дыр, и «псевдо-частичный» подход оказался все более всесторонне применяемым методом (от «исключительного» явления сверхтекучести до явлений газа плазменного и газа электрического в твердых телах). Действительность существует объективно – и это основная мысль физики, как вообще эмпирии, но на вопрос «а как и чем она это делает?» поступают ответы, изменяемые во времени. Изменяемые ли апроксимативно? Конвергенционно? На эту тему можно дискутировать, в любом случае кажется, что непостоянство это не является кое-каким, хаотическим, но – как-то, по своему – строгим, упорядоченным; мы далеки от Гюйгенса, который видел задачу физики в сведении «всего» к притяжению и отталкиванию; однако же законов эволюции понятий физики, которая не была бы ни популяризацией, ни изложением «вторичным», т.е. послушным записыванием изменений, которые пришли от греков – никто не сформулировал, нам представляется трансформизм, а не теория эволюции; здесь уже был Линней, но не было еще Дарвина. Здесь я вижу, что нахожусь на перспективном пути к написанию следующей после «Суммы» книги, поэтому завершу то, что сказал, замечанием личного характера. Philosophari necesse est, sed valde periculosum[211]. Когда г-жа Эйлштейн раскритиковала, и правильно, пассаж, в котором я говорил о теории как о лестнице для восхождения «на гору», вспомнился мне этот Моисей неопозитивизма, каковым был Виттгенштейн, потому что он тоже велел считать свой «Tractatus» лестницей, которую, поднявшись по ней, втягивают за собой – он отдавал себе отчет в том, что эта лестница метафизическая и хотел от нее как-то избавиться, но таким образом не удалось ему избежать критики за то, что сказанное бессмысленно именно в свете критериев, установленных говорящим. Моя лестница была другая, теоретическая, но тоже мне не помогла; видно есть в лестницах нечто фатальное.

Наконец, замечу – закрывая эту «философскую часть» – что в полемике с г. Мейбаумом я стал в большей степени конвенционалистом, чем являюсь им «в норме». Но это уже результат общей закономерности; позиция одного из оппонентов не только сильней «поляризует» позицию другого, но вместе с тем в «постоянном видении» жесткости доктрины толкает его с занимаемого на «шкале» места в сторону, противоположную той, которую занимает оппонент. Для меня не подлежит сомнению, что в дискуссии не с одним диаматиком (не обязательно с одним из авторов известного «Философского словаря») г. Мейбаум в свою очередь оказался бы субъективизирующим агностиком.

9. Хотя мое высказывание приобретает уже космические размеры, я хотел бы в заключение затронуть еще одну проблему – отношения этики и технологии, и это по поводу рецензии г. Колаковского на «Сумму» («Twоrczos», № 11, 1964). По сути я занимал в книге позицию, подчеркнутую г. Колаковским, что этика из технологии невыводима, но мне кажется, что с того времени она немного изменилась. Немного, потому что определенная «ценность» должна быть установлена a priori. Когда что-либо делается и является не мертвой материальной массой, послушной законам физики, а «гомеостатом», можно выбирать также между действием и бездействием, или между продолжением и прекращением (например, перестать есть). Но возникновение ценности редуцировано до физических терминов, ибо на уровне нейронной сети конфликты ценности являются switching problems[212], проблемой предоставления «права первенства», и можно следить за их генезисом подобно тому, как автоматический прицел зенитных орудий, который, имея перед собой одновременно две цели, оказывается в конфликтной ситуации. Ценности сопоставимы, если поставлена конечная цель, а пути к ней альтернативны, и как можно «оценить издержки» пребывания каждой в «одной валюте», например, энергетической, информационной или «альгедонических личностей», если бы такие существовали.

Блаженный трепет пронизывает физика-бихевиориста, когда он слышит такие вещи. И дрожь негодования – философа. Мне кажется, что самым существенным было бы практическое определение последствий всяческого «кибернетизирования» проблем этической сферы. И это значит, например, можно ли пытаться с успехом вывести этические нормы из эмпирии, а отыскав – при помощи «стратегических машин» – оптимальные решения динамичной конструкции «общественной машины», предположить как условие для выполнения – одно только – гомеостатическую ее прочность. Мнение, что якобы машина должна стремиться – устанавливая этот «этический кодекс» – к минимуму степени личностной свободы и вместе с тем максимуму внешнего принуждения как мотора для действий индивида в интересах общества, является фальшивым мнением, поскольку правило экономии средств, составляющее по чисто технологическим причинам вступительную часть программы поступков, сделает стратегию машины отличную от «полицейской стратегии». Машина, разумеется, действовала бы не из «гуманистических» побуждений, а исключительно из таких, из которых коллеги архитектора – который вместо оптимизации конструкции, используя с необходимой рассчитанной прочностью легкие перекрытия и стены, подпирает все балками и скрепляет скобами – назвали бы его работу халтурой. И поэтому в определенной мере правило экономии средств может заменить правило «наибольшей доброжелательности» (т.е. оно составляло бы «физический эквивалент» этой последней). И если бы машина смогла сделать это только частично, для начала хорошо и это. Другое дело уже, как этот «оптимальный кодекс» провести в жизнь, чтобы это не вело к антиномии (например, как можно принуждением внедрять в жизнь правило добровольности действий).
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.