Патология культуры (1)

[1] [2] [3] [4]

Нельзя сказать, чтобы в поведении животных или растений все до последней детали было нацелено исключительно на выживание в борьбе за существование. И точно так же не все в поведении культур направлено исключительно к этой цели. Кролик, который чешет себе ухо, наверное, выжил бы, если бы и не чесал. Фламинго, исполняющие ритуальный брачный танец, возможно, выжили бы и не танцуя, потому что ведь не все птицы практикуют такой брачный ритуал, и т.д. Вообще поведение животных с точки зрения цели «выжить» содержит в себе нечто избыточное. А поведение культур с этой же точки зрения тоже избыточно, но уже в несравненно большей степени. Избыточность эта происходит оттого, что стратегия Природы как игрока не следует оптимизации, направленной на уничтожение организмов или соответственно культур. Если активность противника не оптимальна, то можно дать себе поблажку, расслабившись, а то и добавив к кодексу правил игры такие, которые непосредственно вообще не служат выживанию. Различие же между биоэволюционной и культурной игрой с Природой состоит в том, что первая следует только дарвиновской стратегии, в то время как у второй есть своя стратегия и сверх того еще внутрикультурная интерпретация, которая основывается на определенной картине мира и вписанном в нее образе человека. Имеет смысл еще раз подчеркнуть, что этот образ совсем не непременно совпадает с тем, что содержится в физической структуре игры на выживание, и может даже сколь угодно этому содержанию противостоять в исповедуемых верах или же в доктринах политического типа. Функция культуры как средства выживания вообще не обязательно отражается в собственном представлении культуры о себе, а это означает, что данная функция не обязательно будет доминантой или хотя бы эксплицитным компонентом этого представления. Культура может быть ориентирована на цели вообще не обнаруживаемые в ее физической структуре. Например, ее «официальной целью» может быть воздание почестей предкам или омовение кровью жертв богам и все это даже не ради того, чтобы люди могли и дальше жить благодаря испрошенной таким способом милости богов, но ради того, чтобы небосвод не рухнул или чтобы не пришел Антихрист и т.п. Тем не менее de facto культура должна выполнять определенный минимум действий, направленных на самосохранение и обеспечивающих биологическое существование ее членов. Действия эти являются инструментальными и достаточно однообразны, если взять один и тот же исторический этап антропогенеза – если, конечно, не учитывать того, как окультуренные каждая по-своему общины обосновывают для себя и понимают реализацию этих действий. Очевидно, что речь идет о фактах, известных нам благодаря археологии. Все пракультуры проходили через сходные (опять-таки, если не учитывать локальных различий) фазы эолита, палеолита и неолита. Я не хочу сказать, что будто бы с данной точки зрения культура раздвоена на то, что происходит «действительно», то есть в плане физических событий, и на то, что происходит «фиктивно», в плане системно-символических событий. Такие слова означали бы нечто абсурдное, а именно: тотальную физикализацию культурной деятельности. Ибо при этом мы расщепили бы культуру на «подлинно полезные» виды деятельности и, с другой стороны, – на их «эпифеноменальный камуфляж», поскольку такая позиция имплицитно видит идеал культуры только в достижении максимальной «эффективности выживания» и более ни в чем. Но коль скоро культуры с таким максимумом эффективности никогда не было, выдвижение такого идеала равносильно утверждению, что с незапамятных времен люди блуждают от одного безумия к другому, выдумывая себе те или иные сказочные предания, тотемы, божества, откровения, и по каким-то глубоко скрытым причинам не могут попасть в «самую точку», где наконец получили бы удовлетворение. Я хочу сказать, что модель физической игры на выживание определяет (в деятельностном отношении) тот минимум самосохранения, который совпал бы с оптимумом только в мире, совершенно ином, чем наш. Этот минимум совпал бы с оптимумом в таком мире, обитатели которого располагали бы полной информацией о правилах игры и обо всем ходе игры, иначе говоря, в мире, свободном от всякой случайности и потому характеризуемом присущим ему единым порядком всех вещей. Даже мир логической абстракции, пронизанный математикой, не упорядочен с такой однозначностью. Культура – это аутентичное напряжение, направленное на познание мира и человеческого места в нем. Напряжение, результаты которого настолько расходятся с «истиной», что сам мир их не может уразуметь. На вопрос, почему человек невзирая ни на что искал и продолжает искать эту «истину», возможны различные ответы. Мне лично наиболее импонируют те, которые выводят наш ненасытный познавательный аппетит из особенностей центральной нервной системы всех видов, бывших нашими предками и последовательным усложнением своей нервной системы в конце концов сформировавших наш поразительный и все еще неизвестный нам мозг.

Таким образом, большинство культур представляет собой результат самой природы мира, а не следствие человеческих аберраций и того, что человек, как слепой, блуждает в лабиринте сизифовых трудов цивилизации. Физиологии культуры, следовательно, присуща дополнительность двух моментов – инструментального и символического. Культура предстает перед нами как общественный институт, направленный на борьбу со случаем и задействованный в игре с Природой за выживание. Если более подробно разработать эту модель, можно найти критерий для определения тех вариантов роста, которые называют «прогрессивными». В своей основе эти варианты представляют собой обобщение очень широко понятой этики – а именно: так широко, что она должна охватывать собой все культурные блага, какие только могут любым способом быть полезными для человека. Однако сводить культуру к этой дополнительности инструментального и символического моментов, к модели с этической сердцевиной нельзя по крайней мере по двум причинам. Во-первых, эта дополнительность ничего не говорит об автономности культуры, иначе говоря, о свойственной культуре динамике самоорганизации. У позвоночных есть позвоночный столб. Без него они не могли бы жить. Однако из этого не следует, что структура и функции позвоночника исчерпывают проблематику эволюции, специации и специализации позвоночных животных. Автономия культуры до сих пор не поддается эффективному исследованию. Мы только интуитивно догадываемся, что культура не может быть чем-то случайно складывающимся из разнообразных ценностей; что у нее есть свои принципы, которые каким-то образом себя проявляют в самом процессе ее создания. Ведь никто не планирует и не обдумывает заранее культуру так, как обдумывают и планируют здание перед тем, как его построить, или механизм перед тем, как его соорудить. Создание культуры как стихийный процесс представляет собой вторжение в область парадигматических, иначе говоря, синтаксических схем. Детерминации в сфере синтаксиса изменчивы как функция времени существования структуры. Соответственно культура, возникающая как формация следующей стадии в лоне предыдущей, отчасти наследует определенные структурные и деятельностные признаки от этой предыдущей стадии, а отчасти творит новые. Преемственность и изменчивость объединяются в каждой данной культуре заново определенным, по-видимому, неповторимым способом, благодаря чему новая культурная формация (как и новая творческая парадигматика, будь то в эмпирии или в искусстве) при своем появлении слабо детерминирована, еще полна «пробелов» и – тем самым – неконкретизированных возможностей. Напротив, когда культурная формация окрепнет, она утрачивает эту неопределенность в той мере, в какой согласно коллективным решениям (только не подумайте, что это сознательно принимаемые решения!) конституируется фундамент иерархизованных ценностей, канонизируется главенство одних и подчиненность других ценностей и т.д. Приведенную метафору (ибо это – увы! – только образная метафора) тоже можно перевести на язык теории игр. Для этого надо подчеркнуть, что смена культурных формаций – это замена одного «пучка» стратегий другим. Замена в такой мере преемственная, в какой стратегии из первого «пучка» не исчезают полностью, но и далее участвуют в разыгрывании партии, приняв, однако, другую форму, часто – обобщенную.

Сходство между культурогенезом и биологическим онтогенезом бросалось в глаза многим мыслителям и вдохновило их на создание цикличных историософий, которые, впрочем, подчинялись биологическому образцу и вслед за ним говорили о молодости, созревании и отцветании исторических формаций. Я полагаю, что аналогия на самом деле является гораздо более универсальной: всякий творческий процесс, развертывающийся в достаточно обширных масштабах, характеризуется недоопределенностью на стадии зарождения, затем стадией парадигматического укрепления и, наконец, упадком. Однако дальше этого интуитивного замечания двигаться не приходится. Я пробовал его развить в других местах, например, в «Сумме технологии» (1963), сопоставляя биогенез, лингвогенез, а также техногенез как крупномасштабные самоорганизуемые процессы (или сопоставляя три эволюции: жизни, языка и технологии – получается то же самое). Я старался показать там, что шансы на будущее у всякого «крупномасштабного построения систем» являются максимальными на старте. Здесь имеется потенциально максимальное количество возможных реализаций всего, что вырастает, причем избранный путь эволюции одну за другой исключает различные альтернативы в пользу тех, которые реализуются. Если бы было не так, не возникло бы ни огромное родословное древо жизни, ни колоссальное множество различных человеческих языков, ни комплексы когда-то изобретенных, усовершенствованных и в конечном счете заброшенных технологий. Простейшей, по-видимому, моделью такой постепенной утраты «пробелов» и альтернативных шансов служит предложение, хотя и ориентированное (начиная от первого выговоренного слога) на определенный смысл, но при артикулировании еще не введенное в своей целостности в комплекс логических связей, поскольку ведь этот смысл может быть выражен различными способами. При этом фраза все более реализуется с каждым произносимым словом, но теряет стартовую свободу, а около конца фразы вообще остается не более чем одна лексема, которая может эту фразу завершить как подобает. Процесс культурогенеза – это нечто гигантское, растянутое на века (когда данная культура возникает из предыдущей) или даже на десятки тысячелетий (когда, как на заре антропогенеза, надо было «все придумать самим, на традиции не опираясь»). И тем не менее динамическая характеристика феноменов сходна в нем и во всех известных нам видах эволюции. Очевидно, что у позвоночных, возникших как ветвь других позвоночных, свобода видообразовательного маневра под давлением полученной ими наследственности гораздо более ограниченна, нежели та, которой когда-то располагали какие-нибудь праамебы или протобактерии. Ведь из этих архаических протоорганизмов возникли виды, способные жить даже в средах, не доступных никаким животным или растениям, например, в кипятке гейзеров, в бескислородных условиях и т.д. Аналогичным образом культура, рождающаяся из другой культуры, тоже – под давлением полученной ею наследственности – не столь многосторонне свободна, как была какая-нибудь протокультура при своем зарождении. Поэтому при начале культурогенеза вариабельность была самой большой, и тогда возникли тысячи форм культуры, чьих поздних потомков смогла впоследствии зафиксировать сравнительная антропология. Поэтому же существовавшая вначале автономия в выборе направлений развития подверглась в дальнейшей истории культуры постепенным ограничениям, хотя полностью не исчезла.

Здесь уместно будет упомянуть о споре, волнующем философскую, а также антропологическую мысль с самого зарождения той и другой. В этом споре, который вошел в историю под названием nature or nurture[78], философы и антропологи искали ответ на вопрос, принес ли с собой человек, вышедший в культурогенез из области «чисто биологической эволюции», какие-то врожденные и необратимо детерминированные особенности, или же скорее он представлял собой тогда пустой «белый лист», который затем от первой до последней строки заполняется под диктовку условий общественного бытия. Эволюционисты высказывали мнения, будто человек внес в свою культуру черты, ранее данные ему биологически и, пожалуй, прежде всего – потенциал агрессивности. Мелиористов, воспитанных в духе гуманизма, эти мнения всегда приводили и продолжают приводить в великий гнев. Они хотели бы видеть человека безгранично пластичным, чтобы он мог почти беспредельно совершенствоваться или чтобы его можно было беспредельно совершенствовать. Мне лично кажется, что в вопросе о шансах совершенствования людей умеренный скептицизм более разумен, чем доверчивость мелиористов, которые перекладывают вину за все жестокости истории на различным образом называемые «привходящие обстоятельства» – допустим, на отчуждение, от которого можно избавиться вместе с определенным типом общественного устройства, заменив его другим или другими. Здравый смысл подсказывает мне, что человек проигрывает и при крайнем недостатке, и при большом избытке предоставленных ему свобод; и что он – существо, лучше всего приспособленное к условиям умеренным, промежуточным между всеми возможными экстремумами. Собственно, отсюда и произошло известное изречение corruptio optimi pessima[79], потому что наиболее решительные попытки «единым махом» сделать людей совершенными или же счастливыми всегда кончались наиболее трагично. Во всяком случае, я держусь того мнения, что культурогенез вообще не подражает биогенезу, но и то и другое – частные случаи таких закономерностей высшего уровня, до познания которых мы еще не доросли. Любому творческому процессу, развертывающемуся в обширных масштабах, присущ медленный, недоопределенный старт, фаза унифицирующей консолидации, а также своего рода декаданса.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.