Часть четвертая. НАЦИОНАЛИСТ (3)

[1] [2] [3] [4]

В его прекрасных кротких глазах блеснул фанатизм, и его убежденное «никогда», казалось, еще долго звучало в комнате.

– Когда слышишь твой голос, – с упреком возразила Ханна мужу, но сквозь этот упрек слышалось ее восхищение и любовь, – то веришь, что ты останешься непоколебимым. Но в конце концов все будет так, как захочет Гамалиил. Этот вот, – обратилась она к Иосифу, указывая на Ахера, – слишком вспыльчив, и, кроме того, он знает слишком много, а излишек знания делает неспособным к сопротивлению. Мой брат ничего не понимает, но он знает, чего хочет, и всех их обведет вокруг пальца.

– Из семидесяти двух членов коллегии не найдется и двадцати, которые поддержат запрос относительно минеев, – спокойно сказал бен Измаил.

– Потому что его еще не поддержит сам Гамалиил, – горячилась Ханна, – потому что пока он сохраняет нейтралитет. Дайте ему показать свое настоящее лицо, и вы увидите…

Иосиф перевел взгляд с мощного лысого лба бен Измаила на выразительное лицо Ханны. В его ушах все еще звучало убежденное «никогда» бен Измаила. И все-таки ему показалось, что Ханна в своей озлобленности видит дальше, чем ее кроткий супруг.

Ханна обратилась к Иосифу:

– Существует одно средство сохранить смысл и всю сложность учения и уберечь его от вредных националистических тенденций. И вы можете нам в этом помочь, доктор Иосиф. Так помогите же нам.

Иосиф сделал вежливое лицо, но в душе ему стало неприятно. Как может он помочь этим людям? Чего они хотят от него?

Ханна продолжала:

– Римляне терпят наши школы здесь, в Лидде, но не признают авторитета нашей веры и наших постановлений. Ямния может со дня на день закрыть наши школы. Вы имеете влияние на губернатора, доктор Иосиф. Добейтесь того, чтобы Рим признал высшую школу в Лидде столь же авторитетной в религиозных вопросах, как и университет в Ямнии. Тогда деспотизм моего брата будет сломлен, для образованных евреев будут спасены греческая поэзия и мудрость, а для масс – учение минеев.

Испытанное Иосифом в первую минуту ощущение неловкости сменилось подавленностью, почти испугом. Опять ему подсовывают какие-то решения, навязывают ответственность. Он приехал в Иудею затем, чтобы набраться новых сил для своей деятельности на чужбине. А теперь Иудея требовала всех сил от него, изнемогающего.

Они долго пробыли вместе, стены уже исчезли в надвигавшихся сумерках, и лица стали неясными.

– Как было бы хорошо, – прозвучал в сумраке голос Ахера, – основать здесь, в Лидде, высшую школу, где бы спорили не о законах и обычаях, а о боге и учении. Где бы властвовали не священник и юрист, но пророк, где бы не нужна была формалистическая аргументация, где люди старались бы сочетать виденье и мышленье, где бы они исследовали смысл древних обрядов и не торговались из-за их внешней формы. Где бы ясного Филона дополняли загадочный Когелет и загадочный Нов. Мне кажется, что тогда отсюда действительно можно было бы влиять на мир в духе иудаизма и расширять смысл учения, вместо того чтобы его сужать. Это была бы такая школа, которая благовествовала бы о Ягве не как о наследии Израиля, но как о боге всего мира и которая сочетала бы иудаизм, минейство и эллинизм в некое триединство.

Мясистое печальное лицо Ахера почти утонуло во мраке, и в его речах не чувствовалось и тени той напускной иронии, которой он обычно прикрывал свой внутренний пафос. Иосиф думал о прочитанных им стихах, об этом загадочном горьком пророчестве Страшного суда. Этот пророк, этот поэт и одержимый был не таким, каким обычно бывают пророки. Он не носил одежды из грубого войлока, не питался ягодами и саранчой, наоборот, он насыщал свое жирное тело изысканными кушаньями, холил его ваннами и благовониями и держал для постели прекрасную темно-смуглую женщину. Но то, что говорило из него, было не менее бурно и пламенно, чем голос вопиющих в пустыне. Иосиф почувствовал, как пламенно этот молодой человек пытался его убедить, как жаждал он его согласия похлопотать об университете в Лидде. Он чувствовал, с каким волнением бен Измаил ждет его ответа. Было бы чудесно поработать с такими людьми! И как было бы хорошо обогатить свою ясную трезвость волнующей загадочностью этого юноши, кроткой мудростью этого более зрелого человека. Ему так и хотелось сказать: «Да, откроем здесь университет для евреев, греков и римлян, высшую школу для граждан вселенной. Я останусь здесь. Позвольте мне с вами работать».

Но он недостаточно молод. Сомнения, усталость, скорбь о покоренной стране – все это не подстегивало его, но ослабляло и угнетало. Встреться он с Ахером или бен Измаилом на несколько лет раньше, он, вероятно, дал бы свое согласие. Теперь он молчал.

Молчание его длилось недолго. Но ведь на такой настойчивый призыв можно было только ответить немедленным горячим «да», каждое колебание уже равнялось отказу. Пламенные, мечтательные слова Ахера, казалось, еще звучали в воздухе, когда все почувствовали, что Иосиф отказывается.

Бен Измаил избавил его от необходимости отвечать и прервал мучительное молчание.

– Вернитесь к действительности, Яннай, – обратился он к Ахеру.

Затем внесли свет, и они стали говорить о повседневных вещах.

Когда Иосиф приехал в имение Педана, ему сказали, что капитан отправился на ежегодную ярмарку в Эммаус. Иосифу не хотелось дольше откладывать своего посещения, и он тоже поехал в Эммаус.

В его памяти остался хорошенький маленький курорт; теперь он увидел довольно большой, шумный город. В нем Флавий Сильва поселил большую часть тех солдат-фронтовиков, которые по окончании войны вышли в отставку и не пожелали покидать страну. Целебные источники были окружены модными греческими банями, рынок и площадь перед ним – центр ярмарки – были такие же, как в любом греческом городе. Иосиф искал знаменитую колонну, напоминавшую о победе, одержанной здесь некогда Иудой Маккавеем. Но он не нашел колонны; ее заслоняла будка фокусника, заставляющего верблюда танцевать на барабане.

Иосиф приказал доложить о себе Педану. Он услышал, как тот сипло и шумно стал обсуждать с одним из своих рабов, не вышвырнуть ли ему этого еврея. В конце концов Иосифа ввели в большую неряшливую комнату. Капитан, полуголый, с интересом рассматривал его своими подмигивающим голубым живым глазом и мертвым – стеклянным, под которыми дерзко торчал нос с широкими ноздрями.

– Иосиф Флавий, – просипел он, – господин сосед, собственной персоной. До сих пор я имел удовольствие быть знакомым только с вашим управляющим. Невыносимый господин, этот ваш управляющий. Все время пристает ко мне со своим проклятым водопроводом. Я рад, что наконец познакомился и с вами. То есть мы, собственно говоря, знаем друг друга в лицо со времени войны. Но вам, должно быть, неприятно вспоминать об этом. Мне говорили, что в вашей книге, которая наделала столько шума, вы ни словом не обмолвились о капитане Педане. Ну, вам виднее. Я и Кит, мы, конечно, тоже понимаем, в чем дело. Уж как-нибудь да переживу это. Никогда не был большим любителем книг. Слово-то можно вывернуть как хочешь. Вся суть в поступках, не правда ли? Поступок остается. Откровенно говоря, приехали вы не очень кстати. Когда человеку перевалило за шестьдесят, кто знает, долго ли он еще протянет? И на этакой ярмарке хочется тоже получить свое удовольствие. Хочется полакомиться вином, девочками. Я тут приказал оставить мне одну рабыню; бессовестно дорого, но я, кажется, все-таки куплю ее. Спина у нее, доложу вам, первоклассная. Впрочем – ваша соотечественница. Садитесь, дайте-ка на вас поглядеть. А вы не очень изменились, насколько я помню ваше лицо. За это время мы оба кой-чего достигли. Я, по крайней мере, живу здесь в почете и достатке. Когда чувствуешь себя господином страны, то приятно знать, что ты и себе обязан немалым в этом господстве. Ну, а теперь расскажите, Иосиф Флавий, как вы себя чувствуете, когда смотрите опять на «то самое»?

«То самое», сказал этот человек. Можно ли представить себе более наглую насмешку! «То самое» – так солдаты называли храм, то белое и золотое, что так долго высилось перед ними, гордое и недоступное. Жажда сокрушить его, растоптать доводила их до безумия, и в конце концов красная, неуклюжая рука этого капитана Подана действительно сокрушила «то самое».

Иосиф взглянул на его руку. Широкая, красно-бурая, заросшая густыми белесыми волосами, безобразная, гнусная. Но она была живая, эта рука; она, вероятно, и сейчас еще превосходно умеет хватать и бить. Иосиф рассматривал человека, который принадлежал этой руке. Педан ходил перед ним взад и вперед, раскачиваясь, широкий, кряжистый, с голым красным лицом и белокурыми, сильно поседевшими волосами. Он был в одной нижней одежде, может быть, он только сейчас обнимал женщину. Педан, обладатель травяного венка, этого высшего знака отличия, который удавалось заслужить солдату, мог себе позволить принимать гостя в таком виде; может быть, он принял бы так и самого губернатора. Он считал себя первым человеком в своей провинции, – вероятно, он и был им. Таинственная и мрачная слава, окружавшая его со времени войны, еще больше, чем травяной венок, выделяла его среди прочих, ибо, несмотря на то, что военный суд оправдал Подана, всему миру было известно, что именно он бросил горящую головню в храм.

И вот Педан уже десять лет разгуливает по стране и нагло греется в лучах этого деяния. Как могли выносить иудеи Эммауса, Газары, Лидды это сипенье, вид этой руки, этого бритого лица? Как мог он сам, Иосиф, выносить их?
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.