1. Вольтер (1)

[1] [2] [3] [4]

Приветствовать Вольтера явилась и делегация Академии. Явились и члены труппы «Театр Франсе». Актеры и актрисы, люди прожженные, были тоже взволнованы, когда воочию увидели своего поэта, который стал уже легендой. Пьесу, которую они репетировали, Вольтер начал писать в восемьдесят два года, затем она ему надоела, он отложил ее и взялся за новую — за «Агафокла». Потом он опять вернулся к первой, трагедии «Ирэн», закончил ее, вложив в нее ту же огромную ненависть к предрассудкам, как и в свои прежние пьесы. Именно они, актеры, глубоко прочувствовавшие его трагедию, знали, что силы старика не иссякли. Этот сморщенный, беззубый человек сейчас, как и десятки лет назад, был сгустком энергии, огромным, грозным пламенем, пожирающим зло.

Он с жаром спорил с ними, выслушивал их отзывы о своей трагедии, порой уступал их желаниям, порой стоял на своем. Репетиции решили проводить у него дома, — он был слишком слаб, чтобы ездить в театр. Для начала он хотел на следующий же день прочитать им пьесу целиком. Но уже сейчас он читал им отдельные места, и, несмотря на халат и ночной колпак, стихи, произносимые его беззубым ртом, производили сильное впечатление.

Появлялись все новые гости и сообщали, что улица Бон и набережная Театен забиты любопытными. Там стояли не только любители литературы и театра, там толпились мастеровые, простолюдины, завсегдатаи кафе и пивных — народ Парижа. Они не говорили: «Мы хотим видеть человека, написавшего „Генриаду“ или „Кандида“, „Меропу“ или „Заиру“. Они говорили: «Мы хотим видеть человека, боровшегося за невинную семью Каласа[84] и за Сирвенов,[85] за мадам де Бомбель,[86] за бедного Мартена и его близких, за несправедливо осужденного Монбайи,[87] за его жену и ребенка, которому не суждено было увидеть свет. Мы хотим видеть человека, страстно протестовавшего против осквернения трупа актрисы Адриенны Лекуврер, человека, который отменил у себя в поместье и в деревне проклятые налоги и который сделал всех, кто живет и работает в его Ферне, умнее, зажиточнее, счастливее».

Пьер не мог оторвать глаз от окруженного почитателями Вольтера. Против обыкновения, Пьер держался скромно: не вмешивался в разговоры Вольтера с актерами, хотя и мог кое-чем помочь, не принимал участия в беседах гостей. Молча и почтительно стоял он в стороне, смотрел и слушал. То, что символизировал маленький храм в саду Пьера, было чистейшей правдой: перо принесло этому старцу столько славы и могущества, сколько, вероятно, не принесла ни одному монарху корона. И Пьер был счастлив, что их связывает общая судьба и родство душ.

На другой день Вольтер принял триста человек, на следующий четыреста. Приходил Неккер и приходила мадам Дюбарри. Приходили Кондорсе и Тюрго. Приходил кавалер фон Глюк, великий музыкант; он был известным гордецом, но и он отложил свою поездку в Вену, чтобы разделить с другими счастье и честь свидания с Вольтером. Несколькими часами позднее пришел знаменитый соперник и враг Глюка, Пиччини. Приходили маркиз де Водрейль, Габриэль Полиньяк и Диана Полиньяк. Приходили поэты и писатели Парижа, «весь Парнас от подножия до вершины», как сказал один из этих господ. Приходил скульптор Пигаль, получивший от мосье д'Анживилье заказ высечь из особо ценного порфира статую самого великого солдата современной эпохи — маршала Саксонского и самого великого мыслителя и поэта современности — мосье де Вольтера.

Пришел и доктор Франклин.

Он был преисполнен любопытства и восхищения. На протяжении десятков лет обменивался он с Вольтером любезными посланиями. Вольтер всегда восторгался Франклином и его делом и прославил великого американца в своем «Философском словаре» за то, что тот укротил молнию и познал ее законы и тем способствовал искоренению предрассудка, связанного с древнейших времен с молнией и грозами. Но, главное, этот Вольтер, больше чем кто-либо другой, способствовал распространению идей, на которых была построена свободная Америка. И, сопровождаемый Вильямом, Франклин в почти праздничном настроении явился к своему великому коллеге.

В комнате Вольтера собралось человек двадцать. Вольтер лежал на кушетке, его слегка лихорадило, глаза в глубоких впадинах над большим острым носом еще живее обычного блестели на высохшем лице. Он хотел подняться, но Франклин не допустил этого и, подойдя к кушетке, ласково, но властно снова уложил его.

Вольтер сказал, что рад лично поздравить Франклина с победами, одержанными его войсками. Он говорил по-английски. Франклин ответил, что все, кто в Америке интересуется литературой, видят в Вольтере отца американской республики.

— Будь я так молод, как вы, мой уважаемый, — сказал Вольтер, — я бы поехал за море, чтобы посмотреть на вашу счастливую страну.

И он на память процитировал стихи из «Оды к Свободе» Томсона, которые были в большой моде сорок лет назад. Франклин помнил их смутно. Племянница Вольтера от имени остальных присутствующих пожаловалась на то, что разговор ведется на английском языке и никто его не понимает.

— Прошу прощения, — сказал Вольтер, — что поддался тщеславному желанию говорить на языке доктора Франклина.

Вильям Темпль с похвальной скромностью затерялся в толпе гостей. Но Франклин подозвал его и представил Вольтеру. Вильям низко поклонился. Вольтер долго смотрел на него своими проницательными, ясными глазами.

— Вы счастливец, мой дорогой мальчик, — сказал он наконец по-французски. — Вам суждено жить в великой стране в счастливую пору. Наклонитесь ниже, — попросил он и, положив свою дряхлую руку ему на голову, сказал по-английски: — «Бог и Свобода!» — Затем повторил эти же слова по-французски. Все были глубоко взволнованы.

Час спустя Вольтер принял английского посланника лорда Стормонта.

Посетители все шли да шли, и Вольтер беседовал с ними, Вольтер проводил репетиции своей пьесы и увлеченно правил ее. Вольтер читал письма и диктовал подробные ответы. Вольтер набрасывал новые планы.

От всей этой суматохи верному Ваньеру становилось с каждым днем все больше не по себе. Его не только мучил страх за здоровье своего господина, который таял у него на глазах. Его больше угнетала другая забота. Ваньер был строгим ревнителем разума, его страстным приверженцем. Вольтер же совсем не заботился о собственном достоинстве. Один из его принципов гласил, что вовсе незачем делать из себя мученика; распространять правду можно и сомнительными средствами. Он, не задумываясь, отрекся бы от своих произведений, более того, он без стеснения подверг бы их суровым нападкам, если бы признание своего авторства могло пойти ему во вред. Ваньер опасался, что здесь, в Париже, его господина легко могут склонить к отречению не только от отдельных, но и от всех его произведений и основных идей.

При всем напускном легкомыслии, при всей свободе от предрассудков, мысль о том, что его тело, тело еретика, как некогда тело Адриенны Лекуврер, будет выброшено на свалку, угнетала Вольтера. В Ферне этого можно было бы избежать. Но умри он здесь, в Париже, с его репутацией неверующего, церковь отказала бы ему в достойном погребении, и Ваньер знал твердо: Вольтер готов на большие жертвы, вплоть до отказа от всех своих принципов, если только это может спасти его тело от поругания.

Страх Ваньера усилился, когда все больше людей в черных сутанах стало пробираться к Вольтеру. Их влекло сюда честолюбивое желание наставить на путь истинный великого еретика. Чинно и важно прошествовал к нему настоятель собора Сен-Сюльпис, мосье Терсак. Осторожно, но вместе с тем и настойчиво уговаривал Вольтера его племянник аббат Миньо. Ссылаясь на рекомендации, пришел некий аббат Готье. С ним Вольтер беседовал долго и с возрастающим удовольствием.

— Вот это хороший человек, — сказал он Ваньеру, — любезный, простодушный. В случае надобности он намного облегчит мне исповедь и отречение. Мы будем иметь его в виду.

«Ecrasez l'infame» — «Раздавите гадину» — было все последние десятилетия девизом Вольтера, и под гадиной он подразумевал фанатизм, предрассудки, нетерпимость, церковь. В этой борьбе с предрассудками, которую так страстно, так благородно и самоотверженно вел его господин, Ваньер видел высшую заслугу Вольтера. Вот почему его, Ваньера, удручали теперешние речи старого апостола разума; при всей их шутливости Ваньер опасался, что в них была доля истины и что Вольтер не прочь в свои последние дни отречься от главной идеи своей жизни.

Он заклинал Вольтера написать «заявление», которое удовлетворило бы церковь своими хитроумными формулировками, но не предало бы принципов философии. Если этого не сделать заранее, то в последний час, когда великий ум Вольтера начнет угасать, к нему проникнут церковники и, злоупотребив его слабостью, заставят сделать признания, далеко выходящие за пределы желаемого.

Вольтер ухмыльнулся.

— Вы получите это заявление немедленно, мой милый, — сказал он.

Вольтер сел и написал своим ясным, разборчивым почерком: «Я умираю, почитая бога, в любви к моим друзьям, не питая ненависти к врагам и с отвращением к суеверию».

Ваньер, обрадованный, спрятал документ.

Спустя несколько дней, через две недели после приезда в Париж, у Вольтера, в то время как он диктовал, случился сильный припадок кашля.

— Теперь пора, зовите нашего доброго аббата Готье, — простонал он, задыхаясь и скаля зубы, и кровь хлынула у него из горла и носа.

Явился аббат. Ваньер должен был показать ему «заявление», и Вольтер спросил, достаточно ли этого, чтобы обеспечить ему честное погребение. Он робко взглянул на аббата. А может, тот и правда настолько глуп?
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.