VIII. Советский стиль переводов Шевченко

[1] [2] [3]

Выше я приводил «Думу» слепого Степана в залихватском изложении Чмырева:

Поет песню, как в неволе
С турками он бился,
Как за это его били,
Как очей лишился…

Вот эта «Дума» в переводе Николая Асеева:

И лютому ворогу
Не дозволь попасться
В турецкую землю, в тяжкую неволю!
Кандалы там по три пуда,
Атаманам – по четыре,
И света денного не видят, не знают,
Под землею камень ломают.
Без напутствия святого умирают,
Пропадают[325].

Эта верность шевченковским ритмам, обеспечивающая точную передачу эмоциональных интонаций поэта, навсегда положила конец тому самоуправству переводчиков, которое при полном попустительстве критики продолжалось без малого семьдесят лет.

Третья особенность новых переводов Шевченко – это их реализм.

У прежних переводчиков Шевченко, даже самых хороших, шевченковские «покрытки», чумаки, запорожцы все же смахивали немного на оперных. Это были абстрактные «чумаки» и «покрытки», без каких бы то ни было конкретных бытовых атрибутов. Умершего в пути чумака его товарищи – так сказано в подлиннике – хоронят в степи и копают ему притыками яму. Притыка – это деревянный кол небольшого размера, которым прикрепляют воловье ярмо к дышлу. В трех известных мне старых переводах этой песни нигде нет даже упоминания о притыке.

Шевченко говорит, что у чумака «заболела головушка, заболел живот». А старый переводчик Аполлон Коринфский, испугавшись реализма этих строк, заменил конкретную болезнь желудка оперно-отвлеченной немочью – «злая немочь бьет», хотя мог вполне свободно воспользоваться рифмой «живот».

Но нельзя же, в самом деле, именоваться Аполлоном Коринфским и говорить в стихах о животе!

Прежних переводчиков жестоко шокировали такие слова «Кобзаря», как погань , фига , пузо , и, очищая «Кобзарь» от этих, по их мнению, «грубостей», они вытравляли из шевченковской речи многие элементы ее реализма. Если вспомнить, что они к тому же лишили эту речь ее разговорных бытовых интонаций – «А вiи, бугай coбi здоровий, лежить аж стогне, та лежить», «А поки те, да се, да оне», «А то верзе бiси зна що», – станет ясной вся ценность этой борьбы советских переводчиков за реалистический стиль Шевченко.

Четвертая особенность новых переводов «Кобзаря» заключается в строгом соблюдении его демократического фольклорного стиля. Прежние переводчики, когда им нужно было переводить какую-нибудь народную песню Шевченко, придавали ей либо салонно-романсовый стиль, либо цыганский, либо, что еще хуже, суздальско-камаринский, залихватски-сусальный:

Просто краля девка, либо
Царь-девица… Ну, спасибо…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Аль была уж божья воля?
Аль ее девичья доля?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Али где-то в чистом поле
С ветром носится по воле?

Призыв Железняка:

Гуляй, сину! нуте, дiти –

в переводе зазвучал по-рязански:

Ребята, гуляй, не стесняйся, и жарь![326]

А теперь советские поэты, которые в своей переводческой практике постоянно приобщаются к фольклору всех национальных областей и республик, научились с уважением относиться к поэтическому творчеству братских народов. Никаких фальсификаторов фольклора они не допустят, каждая шевченковская песня и в переводе звучит у них как песня украинская, сохранившая свой национальный колорит.

Когда читаешь, например, такие переводы Николая Ушакова, как «Ой, не пьются мед и пиво, не пьется вода», или «Ой, пошла я в овраг за водою», или перевод Веры Звягинцевой «Ой, чего ты почернело, зеленое поле?», или «Три дороги» в переводе Михаила Исаковского, или «Титаривна Немиривна» в переводе Веры Инбер, или «Ой, вскричали серы гуси» в переводе Петра Семынина, чувствуешь, что в этих песнях каждая интонация – народная и что самый голос этих песен – украинский. Тем и хороши переводы только что упомянутого поэта Семынина, что их точность не ограничена одним только словарем или ритмом. Семынин главным образом стремится к тому, чтобы в погоне за соответствием отдельных смысловых единиц не потерялась народная речевая текучесть шевченковских песен.

Вот один из типичных его переводов:

Ой, вскричали серы гуси
За селом, во рву
Разнеслась по свету слава
Да про ту вдову.
Не так слава, не так слава,
Как тот разговор,
Что заехал запорожец
Ко вдове во двор.
Веселились – пировали,
Пили мед-вино,
А потом закрыли шалью
В горнице окно.
Не пустой была та слава,
Не даром прошла:
По весне вдова молодка
Сына принесла.
Сильным выходила хлопца,
В школу отдала,
А подрос, коня купила,
Не коня – орла!
Оковала чистым златом
Седельце ему,
Шелком вышила по краю
Светлую кайму.
Затянула стан жупаном
Красным, дорогим
На коника посадила:
«Дивитесь, враги!»
И т.д.[327]

Конечно, в этом переводе есть две-три строки, к которым могут придраться педанты. Они могут указать переводчику, что украинское «поговip» – не «разговор», что в подлиннике любовники не завешивают шалью окна, что у Шевченко не говорится про коня, будто это был «не конь, а орел».

Со своей стороны, я мог бы прибавить, что мне очень не хватает тех внутренних рифм, которых не воспроизвел переводчик: «У кiмнатi на кроватi», «Удовиця у мясницi».

Но все это – ничтожные мелочи по сравнению с теми драгоценными качествами оригинального текста, которые так хорошо удалось воспроизвести переводчику.

Я сейчас говорю не о ритмике, не о стиле, которые воссозданы им с удивительной точностью, а о том крепком единстве всех отдельных частей, которое делает это стихотворение живым организмом. Одна строфа естественно и свободно переходит в другую, чем достигается такая же песенность речи, какая свойственна подлиннику; нигде нет переводческой натуги, переводческого косноязычия, той шершавой и узловатой корявости, которая обычно присуща мнимо точным переводам буквалистов. И самая эта отсебятина:

А подрос, коня купила,
Не коня – орла! –

она до такой степени в духе подлинника, так гармонирует со всем его смыслом и стилем, что ее даже невозможно назвать отсебятиной. Я не говорю уже о том, с каким безукоризненным вкусом выдерживает Семынин фольклорный колорит украинского подлинника, почти не пользуясь украинской лексикой.

В «Кобзаре» Детиздата особенно выделяется фольклорным стилем своих переводов Елена Благинина. У нее тонкое чувство песенного народного стиля, большая версификационная находчивость, музыкальный слух:

Стоит явор над обрывом,
Над обрывом, над заливом,
Словно тот казак чубатый,
Что без тына и без хаты,
Без жены, без черноокой,
Поседеет одинокий.
Явор молвит: «Наклонюся,
В Днепр студеный окунуся».
Казак молвит: «Погуляю,
Может, любу повстречаю».
А лозина с калиною
Да калина с лозиною
На ветру легонько гнется,
Словно девушки смеются –
Разубраны, расцвечены,
С долей-счастьем обручёны,
Горькой думушки не знают,
Вьются-гнутся, распевают[328].

Так же темпераментны, живокровны и органически целостны сделанные Благининой переводы: «Ой, гоп, не пила», «Заплакала кукушечка», «Я в орешничек ходила», «И богата я, и красива я», «Как на зореньке да ранёшенько».

В подлиннике эта последняя песня является одним из высших достижений шевченковской лирики. Написана она, как мы только что видели, тягучим, рыдающим ритмом украинских дум. Девушка выходит тайком на дорогу встретить молодого чумака, возвращающегося вместе с товарищами из дальнего Крыма, и узнает, что он умер в пути. Вся сила этой песни в ее лаконизме, в предельной простоте ее стиля, не допускающего ни единой метафоры, ни единого словесного орнамента. Песня подчинена строгому фольклорному канону, в ней каждый эпитет, каждый ритмический ход узаконены стародавней традицией, и не воспроизвести этой канонической ритмики, этого традиционного стиля – значит не воспроизвести ничего, ибо здесь вся красота этой песни. С искусством великого мастера поэт внезапно нарушает фольклорный канон и дает в последней строке не ту песенную концовку, которую ждешь от него, а простой безыскусный вопль страдающей женщины:
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.