Воспоминания о Корнее Чуковском (17)

[1] [2] [3] [4]

Две сказки доктора Сьюза, выпущенные в переводе Тани Ленинградским издательством детской литературы, посвящены ею памяти Корнея Ивановича. Они вышли в конце 1973 года, а в марте 1974-го Тани не стало, и могила ее на переделкинском кладбище находится совсем неподалеку от могилы Чуковского. Мог ли кто-нибудь из нас предвидеть такое?

* * *

А сколь драгоценны были прочитанные им рукописи! Он читал всегда с карандашом в руках, делая аккуратные и вместе с тем вполне отчетливые пометки, и его безошибочный глаз и безотказный слух действовали как сверхчувствительные приборы, от которых не могли спрятаться никакая ошибка, никакой ляпсус, никакая неряшливость. Прочитав в "Новом мире" мои очерки "Чилийское лето", он вручил мне номер со своими замечаниями, все до одного учтенными мною впоследствии, при отдельном издании книжки о путешествии в Чили. Высказав мне все свои замечания и соображения, он в заключение сказал:

- Как жаль, что я не знал о том, что вы отправляетесь в Чили. Я бы дал вам один любопытный адрес. Знакомо ли вам имя Марии Моравской?

Да, я помнила такое имя и милые стихи моего детства, подписанные этим именем. Но при чем тут Чили?

- Так вот, представьте себе - она эмигрировала после революции, и след ее совершенно затерялся. Я, пожалуй, и о существовании ее забыл, хотя помнил, что она была талантлива и книга ее "Апельсиновые корки" мне в свое время очень понравилась. И вдруг несколько лет назад я получил от нее письмо из Чили. Судьба забросила ее туда, она вышла замуж за почтальона и с ним доживает свой век. Как было бы интересно вам ее повстречать. Представляете рафинированная петербургская барышня, поэтесса, подруга поэтов, завсегдатай "Бродячей собаки", и вот какой финал - супруга чилийского почтальона!

В общении с Корнеем Ивановичем меня часто пронзало почти физическое ощущение связи времен. Вот я прихожу к нему на дачу под вечер, как было условлено; долго и тщательно вытираю ноги о множество последовательно разложенных половиков, поднимаюсь по скрипучей лестнице к нему в кабинет, я ужасно любила эту большую, полную неповторимого очарования комнату с простыми, холщовыми шторами на окнах, с веселым бумажным абажуром, склеенным из ярких книжек Чуковского, - мы весело здороваемся; иногда он задерживает меня, что-нибудь показывает или даже читает, а иногда мы с ним сразу же вместе отправляемся погулять и болтаем о чем-нибудь так запросто, так обыкновенно. И вдруг он говорит:

- Как-то, когда мы возвращались с заседания редакционной коллегии "Всемирной литературы" с Александром Александровичем Блоком, он вдруг спросил...

И у меня почти останавливается сердце, пронзенное странным и сложным ощущением соприкосновения с живым Блоком.

Однажды, когда мы встретились для того, чтобы вместе погулять, Корней Иванович предложил мне сопутствовать ему на кладбище, на могилу жены его, Марии Борисовны. Мы отправились и по пути встретили ораву местных, переделкинских ребятишек. Чуковский был среди них весьма популярен - ребята бывали на его знаменитых "кострах", часто посещали библиотеку. Они, разумеется, окружили Чуковского, и он охотно поболтал и пошутил с ними. И вдруг один из них, совсем маленький, пяти-шестилетний, очень уверенно заявил:

- Корней Иванович, а мамка говорит - вы тоже помрете.

Я вся сжалась. Дурацкое заявление малыша было тем ужаснее, что направлялись-то мы на кладбище. Но Корней Иванович ничего не ответил, словно бы и не слышал, только сразу помрачнел и заметно огорчился и, крепче схватив меня под руку, заторопился:

- Пошли отсюда скорее!

Мы быстро зашагали дальше, и только отойдя достаточно далеко, он невесело сказал:

- Какие, однако, бывают противные дети. Вот болван-то! Вырастет этаким тупым любителем резать людям в глаза правду-матку и всю жизнь будет удивляться, отчего его все не любят.

Он не снизошел даже до того, что малыш был моложе его лет на семьдесят пять.

Мы никогда не говорили о смерти, разве что шутя, иронически. Стоит ли иначе говорить о неизбежности? Ирония всегда помогала ему жить и не покидала его до конца. Однажды, где-то в шестидесятых годах, пожаловавшись мне на недомогание, он, вдруг резко изменив жалобный тон, закончил свои жалобы следующим манером: "Что уж тут! Вероятно, все вполне естественно в восемьдесят три года. Так ли я себя чувствовал год назад, в свои цветущие восемьдесят два!" Столь игривый финал сразу менял тональность и помогал собеседнику, избавляя его от необходимости лепетать беспомощные и жалкие слова.

* * *

Однажды ранним летним вечером, когда я уходила от него, он вышел проводить меня за калитку своей дачи. Мы распрощались. Едва я немного отошла, как Корней Иванович что-то сказал мне вслед. Я оглянулась. Он стоял, прямой, стройный, седой, в светло-сером костюме, освещенный закатом, и это выглядело удивительно живописно.

- Господи, Корней Иванович, какой вы красивый! - невольно воскликнула я.

Двумя-тремя гигантскими прыжками преодолев несколько метров, отделяющие нас, Чуковский схватил мою руку и начал целовать ее, приговаривая при этом:

- Говорите, говорите, всегда говорите мне такие слова!

* * *

Простая почтовая открытка, датированная декабрем 1966 года:

"Дорогая Маргарита Иосифовна!

В Переделкине нет хороших открыток, и приходится поздравлять Вас на этой, прозаической и бесцветной.

Милый друг, почему же Вы приумолкли? Ведь с каждым днем ценность общения со мной увеличивается: никому не известно, доживу ли я до 1968 Нового года. А Вы позвонили в сентябре и обещали через 2 недели придти. И вот декабрь.

Ваш К. Чуковский".

На какое-то мгновение пресеклось дыхание. Я сразу припомнила свою осень 1966 года, заботы, тревоги, огорчения, даже потрясения той осени. И все-таки как я могла так долго не видеться с Чуковским при том трагическом условии, о котором он так прямо пишет? Надо было оставить все, забыть обо всем и поехать в Переделкино. И, может быть, надо было обо всем ему рассказать и послушаться его мудрости, его умения защититься от того, что происходит на другом этаже жизни, на том, который ниже или выше рабочей комнаты. Он сумел бы, непременно бы сумел пошутить, улыбнуться над тем, что было для меня столь трагично в ту памятную осень, и как бы мне, наверно, помогла его шутка, его ирония... Может быть, я не совершила бы некоторых невольных ошибок. Может быть! Кто знает! Запоздалые сожаления...

До 1968 нового года он дожил и даже до 1969-го, а вот уже до 1970-го...

Говорили, что умер он почти случайно, от внесенной при уколе инфекции желтухи. Горько думать, что какая-то невидимая глазу мерзость может оборвать большую, красивую человеческую жизнь, что он мог бы пожить с нами еще хоть несколько лет, хоть год... Переделкино отчетливо изменилось после его смерти, - не появляется больше в определенные часы и на определенных маршрутах его высокая фигура, неизбежно окруженная восторженными спутниками, не раздается его оживленный голос, неизменно вызывающий веселый отклик вокруг. Это горько для всех, кому посчастливилось с ним дружить, но острая горечь не должна помешать нам неизменно благодарить жизнь за встречу с ним, за дружбу с ним.

1973-1974

А. Раскин

ГАДАНЬЕ НА ПОЕЗДАХ

Коса на камень

Я не раз наблюдал, как Корней Иванович Чуковский знакомился со своими маленькими читателями. Впрочем, "читатели" - это не совсем точное слово. Многие из них еще не умели читать. Но "Крокодил", "Мойдодыр", "Бармалей" и другие книжки Чуковского они знали наизусть и читали без запинки. Право же, о таких читателях можно только мечтать...

Моей дочке было пять лет, когда Корней Иванович пришел знакомиться с ней. Представляя его, я сказал:

- Это Корней Иванович Чуковский! Он написал все книжки Чуковского, которые ты знаешь.

- Да, да, - подхватил Корней Иванович, - и все книжки Маршака, и все книжки Михалкова, и все книжки Барто. И сказки Пушкина - это тоже я. Вот я какой!
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.