Глава XXII. Зинаида Николаевна (1)

[1] [2] [3] [4]

Летом тридцатого в Ирпене под маской покоя и отдохновения вызревала буря, затронувшая два из четырех семейств. Пастернаки приехали на дачу тремя неделями позже Нейгаузов, Борис Леонидович отправился к ним с визитом и застал Зинаиду Николаевну босой, неприбранной, моющей пол на веранде. Это зрелище привело его в восторг: «Как жаль, что я не могу вас снять и послать родителям карточку! Мой отец — художник — был бы восхищен вашей наружностью!» Зинаиду Николаевну смутил его пыл, да и сам комплимент показался сомнительным: она не любила, когда ее заставали врасплох.

Зинаида Николаевна отнюдь не была пуританкой, как мы увидим ниже; радости любви были знакомы ей с отрочества, она рано развилась, не стеснялась своей красоты и периодически, как и было принято в кругах русской художественной богемы, заводила «романы». Вряд ли Гарри Нейгауз серьезно относился к мимолетным увлечениям жены (особенно если учесть, что в двадцать девятом Милица Сергеевна, на которой он в конце концов женится после ухода Зинаиды Николаевны, родила от него дочь, о чем жена знала и чего никогда не могла простить). Беда была в том, что Пастернак не умел увлекаться слегка. Его как магнитом тянуло на дачу Нейгаузов, куда его и так постоянно звали послушать Шопена или Брамса; Гарри его обожал, заводил бесконечные разговоры о музыке, они проигрывали друг другу любимые фрагменты, подхватывали музыкальные и философские темы,— и все это время Пастернак кидал на Зинаиду Николаевну взоры столь пламенные, что вгонял ее в густую краску. Евгения Владимировна много работала, писала этюды, «пачкала краской траву» и ничего не замечала.

Зинаиде Николаевне нравилось собирать в лесу сучья для растопки дачной печки; там, в лесу, ей стал все чаще — как бы случайно — встречаться Пастернак. Она и злилась на него, и радовалась этим встречам. Он много ей рассказывал о детстве, о своей московской жизни, о том, что любит непременно сам топить печь (жена Нейгауза с удовлетворениемотмечала, что Женя этого совсем не умеет). Тут, впрочем, им было чем поделиться друг с другом: Гарри тоже был совершенно беспомощен в быту. «Он однажды ставил самовар и внутрь положил уголь, а воду налил в трубу!» — «А я люблю ставить самовар, всегда сам это делаю».— «Вы? Поэт? Гарри не умеет булавки застегнуть!» Тут он, по воспоминаниям Зинаиды Николаевны, разразился целой лекцией о том, что быт надо любить, что в нем нет ничего постыдного, что кастрюли в хозяйстве Нейгаузов — такая же поэзия, как и рояль… и что стихи надо со временем научиться писать так, чтобы это было насущно, как быт, органично, как растопка печи и стирка белья… Он признался, что любит запах чистого белья (в доме Нейгаузов оно всегда было накрахмалено — Пастернака это умиляло).

Есть воспоминания Николая Вильмонта, заехавшего в Ирпень погостить,— о том, как на дачах убежал со двора мальчик, все кинулись его искать, в панике обшаривали колодцы — он потом благополучно нашелся (по воспоминаниям Зинаиды Николаевны, никакого мальчика не было, а просто шестом нашаривали в колодце утонувшее ведро). В память Вильмонта так и врезалась картина — Зинаида Николаевна сомнамбулически мешает багром в колодце, слушая Пастернака, а тот ни на секунду не перестает вдохновенно что-то говорить, заговаривать ее, и оба совершенно поглощены друг другом. Вероятнее всего, мальчик действительно не пропадал и речь шла о ведре,— из-за ребенка Пастернак, конечно, отвлекся бы от своей влюбленности.

Почти на всех фотографиях молодой Зинаиды Еремеевой, впоследствии Нейгауз,— у нее скромно опущенные, потупленные глаза; это придавало ей особую прелесть. Она и в зрелые годы чаще всего смотрит не в камеру, а мимо, или опускает взор; конечно, она знала, что это ее красит, но и красило ее это только потому, что было органично. Ее душевная жизнь протекала глубоко внутри, скрытно, и часто она сама не отдавала себе отчета в собственных чувствах. Была ли она летом тридцатого уже влюблена в Пастернака? В воспоминаниях четкого ответа нет: «грандиозное чувство», как она его назвала, стало зреть уже осенью, когда они старались не встречаться.

Между тем первое объяснение — или по крайней мере первое выяснение отношений — состоялось на пути в Москву. Уезжали из Киева двумя поездами — сначала Ирина Сергеевна, измученная ревностью к Зинаиде, и ее муж Асмус, измученный ревностью к Пастернаку, а на следующем поезде Пастернаки с Нейгаузами. Ехали в соседних купе. Нейгауз немедленно лег спать (вообще отличался детским душевным здоровьем и легкостью). Зинаида Николаевна вышла в коридор покурить, тут же из соседнего купе появился Пастернак и затеял с ней трехчасовой разговор. Разговор был лестный: «Он говорил комплименты не только моей наружности, но и моим реальным качествам». Эти качества были — благородство и скромность. Красавицам лучше нахваливать их ум, благородство и таланты — а то ведь никто не понимает, все хотят только одного! Пастернак, вероятно, не лукавил — Зинаида Николаевна долго еще оставалась для него средоточием всех совершенств,— но грань между расчетом и интуицией у поэтов обычно тонка.

В ответ на это восхищение Зинаида Николаевна с прямотой, удивившей ее самое, рассказала ему о драме своей юности; драма заключалась в том, что в пятнадцатилетнем возрасте, в Петербурге, она по взаимной любви сошлась со своим кузеном Николаем Милитинским, сорокалетним отцом двоих детей. Он все рассказал жене. Жена Милитинского пришла к Зинаиде, обещала дать развод, просила остаться с мужем,— Зинаида жалела ее, называла святой и рыдала на ее груди, но справиться с чувством к Милитинскому не могла. Он снял комнату в номерах, куда она — прямо из института принца Ольденбургского, где училась на казенном счету,— под черной вуалью ходила к нему. Судя по воспоминаниям Зинаиды Николаевны, ей такая двойная жизнь очень нравилась,— хотя и доставляла немало мучений, но красивых, синематографических мучений! Как взрослая, красивая, безнадежно погибшая. К женатому сорокалетнему мужчине. В номера под вуалью. Этот надлом — не без самолюбования — остался в ней на всю жизнь; на Пастернака эта насквозь литературная и даже бульварная история произвела неизгладимое впечатление. Милитинского он тут же заочно возненавидел. Зинаиде Николаевне запомнилось его восклицание: «Как я все это знал!» (Возможно, он усмотрел тут параллель с другим «кузинством» — с романом между Леной Виноград и ее двоюродным братом Шурой Штихом.)

Из Милитинского потом будет сделан Комаровский, злой гений Юры и Лары в «Докторе Живаго»; Зинаида Николаевна считала эту трансформацию несправедливой, и то сказать — реальная судьба Николая Милитинского сложилась гораздо трагичней, чем в романе, и на богатого бессовестного соблазнителя он походил очень мало. Познакомившись с Нейгаузом, Зина Еремеева оставила кузена, он валялся у нее в ногах, умоляя уехать с ним на юг, она валялась у него в ногах, умоляя простить и отпустить,— в результате он уехал один, а через год заразился в Анапе сыпняком и умер. Зинаида Николаевна была уже замужем за Пастернаком, когда дочь Милитинского Катя посетила их и выполнила последнюю просьбу отца — вернуть Зине Еремеевой ее карточку «с косичками и белым бантом». Он отдал ее дочери перед смертью как самое дорогое, что у него было. Возможно, история несколько приукрашена в мемуарах Зинаиды Николаевны, склонной к романтическим эффектам,— но одно бесспорно: Пастернак так ревновал ее к прошлому, что эту карточку порвал. Зинаида Николаевна огорчилась, ревности к прошлому не понимала, поскольку, как все решительные и укорененные в жизни женщины, жила настоящим. Потом тема ее романа с Милитинским стала для Пастернака навязчивым бредом, она преследовала его не только в тридцатые, но и после,— а в первой половине тридцатых вообще пронизывала все, включая отношение к революции. Даже во время короткой встречи с сестрой Жозефиной он все повторял: «Я напишу роман… Девочка, красавица, идет к соблазнителю под черной вуалью»… Сестра, никак не ожидавшая от брата подобной пошлости, решила, что он сошел с ума.

Вскоре после возвращения в Москву Пастернак пришел к Нейгаузам в Трубниковский, попросил Гарри о разговоре наедине и подарил обе специально переписанные баллады («Дрожат гаражи автобазы» — о концерте Нейгауза в Киеве на открытой эстраде, перед грозой, и «На даче спят» — про любовь к Зинаиде Николаевне). В этой любви он тотчас и признался ее мужу. Нейгауз заплакал, плакал и Пастернак — они искренне друг друга любили. (Есть апокриф — восходящий, вероятно, к поздним ироническим рассказам Нейгауза об этой встрече,— что Нейгауз в первый момент страшно разозлился и ударил друга по голове тяжелой партитурой — но тут же кинулся осматривать гениальную голову: не повредил ли он ее ненароком…) Пастернак ушел, а Нейгауз позвал жену к себе в кабинет и спросил, каков будет ее выбор. Она рассмеялась в ответ, предложила все забыть и сказала, что будет видеться с Пастернаком как можно реже — только если этого совсем нельзя будет избежать. Но Зинаида Николаевна не могла не встречаться с Пастернаком — то на концертах Нейгауза, то у Асмусов.

В январе Нейгауз уехал в турне по Сибири. «Любовь, с сердцами наигравшись в прятки, внезапно стала делом наяву». Пастернак пришел к Зинаиде Николаевне и признался, что с Женей больше жить не может и еще в декабре ушелиз дома, переехав сначала к Асмусам, а потом к Пильняку. Он заходил все чаще, гудел все непонятнее и дольше, она слушала все завороженнее. Наконец в одну из январских ночей Зинаида Николаевна не отпустила его — поздно, метель,— и он остался.

2

Дальнейшее в изложении Зинаиды Николаевны выглядит так. После первой ночи, проведенной с Пастернаком, она написала мужу решительное письмо, во всем призналась и сообщила, что жить с ним дальше не сможет. Он прочел письмо перед очередным концертом, вышел на сцену, начал играть, посреди исполнения закрыл рояль, уронил голову на руки и разрыдался. После этого прервал турне, вернулся в Москву, и Зинаида Николаевна, увидев его лицо, поняла, что отправлять жестокое письмо не следовало… Пришел Пастернак. Начался невыносимый тройственный разговор. Оба — он и Нейгауз — спросили Зинаиду Николаевну, как она себе представляет дальнейшее. Зинаида Николаевна приняла единственно возможное решение — она сказала, что намерена уехать к подруге в Киев и там прийти в себя.

В действительности все выглядело не столь романтично — после январской ночи 1931 года Зинаида Николаевна не спешила рвать с мужем. Пастернак приходил, разговаривал, Нейгауза это бесило, он вынужден был продолжать гастроли, зарабатывать, оставлять жену в Москве. Перед отъездом Нейгауза на гастроли в Киев состоялось объяснение. Первый концерт в Киеве — при полном сборе — Нейгауз отыграл вяло, в конце программы (а вовсе не посреди нее) ударил кулаком по клавишам и разрыдался за сценой, на глазах у администрации. Его жена получила письмо из Киева: в письме их общая знакомая сообщала о психическом срыве у Нейгауза и просила ее приехать. Так что 12 мая Зинаида Николаевна уехала в Киев не от Нейгауза, а к нему,— и не раздумывать над своим будущим, а пытаться склеить прошлое. Видимо, именно тогда, после очередных концертов, и состоялось возобновление супружеских отношений, о котором она впоследствии вспоминала почти с ужасом. Старшего сына, Адриана (Адика), она забрала с собой, младший остался на попечении няни.

Пастернак провожал ее на вокзал. На обратном пути, на Арбате, он вспомнил (и немедленно описал в письме, отправленном в тот же вечер ей вслед), как год назад вернулся с дачи под Киевом, ехал по Москве, которую за лето успели заново вымостить, —

«разбегался глазами по ее толпам и огням и сообщал им свою оглушительно-отчетливую новость: тебя, большую, большую во весь вечер и город… Я все знал о себе, как никогда еще в жизни, но ничего не знал и не смел знать о тебе. Я не знал, полюбишь ли ты меня. Я об этом запрашивал вывески».

Интересно, что наиболее устойчивый эпитет в бесконечном ряду восторженных определений, которыми Пастернак награждает возлюбленную,— «большая»; и потом, когда Лара будет склоняться над Юрием Живаго, он, выныривая из небытия, увидит прежде всего две большие женские руки. Между тем Зинаида Николаевна была не особенно велика ростом — на голову ниже Пастернака — гордилась своими классическими пропорциями… Тем не менее впечатление большой, крупной — она действительно производила. Возможно, дело было в ее энергии и твердости; чувствовался огромный запас жизненной силы, которую она не только не успела растратить — но словно и не начинала расходовать. Евгения Владимировна была, кстати, повыше ростом — но она никогда не казалась Пастернаку (и никому другому) «большой»: наоборот, производила впечатление хрупкой и анемичной. Новая возлюбленная была женщина во всех отношениях крепкая — умелая, выносливая и отлично владеющая собой; Пастернак издавна питал слабость к цельным натурам.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.