Она вздыхает и замедляет шаг.
— Все же я довольна, что покидаю Париж. Я его изжила. Его больше не существует для меня. Сколько горя, сколько обид я в нем перенесла. Негде я не была так несчастна. А когда-то в Праге — там я очень скучала — я мечтала, как хорошо будет в Париже. А в Париже Прага стала казаться мне чуть ли не потерянным раем. А теперь я еду в Москву. Сыну там будет лучше. Но мне?.. Выперла меня эмиграция.
Она снова вздыхает.
Луна ярко светит. Слишком ярко. В ее свете мне все начинает казаться нереальным. Меня охватывает странное ощущение. Я как будто теряю чувство времени и места. Разве это Париж и лето 1938 года?
И вдруг я, как сквозь сон, вспоминаю, что когда-то совсем такой же теплой, летней, лунной ночью я много лет тому назад шла рядом с Анной Ахматовой по пустым, спящим улицам Петербурга — в первый и в последний раз в жизни. Совсем так, как сейчас иду с Мариной Цветаевой. Да, совсем так, — в первый и в последний раз в жизни.
Но тогда уезжала не Ахматова, а я, — уезжала, полная радостных надежд. А теперь уезжаю не я, а Марина Цветаева, уезжает в безнадежной, бездонной тоске.
Я смотрю на ее бледное, усталое, грустное лицо.
У меня сжимается сердце. Мне ее мучительно жаль. И страшно за нее. Нет, нет — ей нельзя ехать туда! Там ее ждет гибель. Там она погибнет, как погиб Мандельштам. И сколько других. Мне хочется крикнуть ей: «Не уезжайте! Вам нельзя ехать». Но я не решаюсь. И она все равно не послушается меня. Даже если я стану перед ней на колени и буду умолять ее.
Я совершенно беспомощна. Я ничем не могу помочь ей. Но если бы я могла хоть немного утешить ее. И я говорю:
— Марина Ивановна, я хочу, чтобы вы знали, что я всегда страшно любила ваши стихи. Еще в Петербурге Гумилев мне подарил ваш «Вечерний альбом», и я просто бредила им. Он читал мне наизусть ваши чудные стихи Блоку, Ахматовой. Он восхищался ими.
— Правда, — недоверчиво спрашивает она. — Неужели правд? Я почему-то думала, что Гумилев был против меня. И вы все тоже. Цеховая смычка. Отсюда и преследование меня Адамовичем. Хорошо, что вы сказали, — она слабо улыбается, и лицо ее молодеет. — Мне приятно, что Гумилев любил мои стихи.
И вот уже вход в метро, и надо расставаться. Мне так грустно, что я еле сдерживаю слезы.
— А вы совсем другая, чем мне казались. Очень жаль. Значит, еще одной несостоявшейся встречей больше. Сколько их было в моей жизни, этих несостоявшихся встреч! И вот еще одна.
Она протягивает мне руку.
— Прощайте. Прощайте навсегда. Будьте счастливы. А мне ни счастья, ни счастливого пути не желайте. Ни к чему это мне.
К нам подходят догнавшие нас Георгий Иванов и Пиотровский. Она прощается с Георгием Ивановым. Он несколько раз подряд целует ей руку. Ее серебряные кольца тускло поблескивают.
Я смотрю на нее, стараясь как можно лучше и точнее запомнить ее — всю, во всех подробностях, навсегда сохранить ее в памяти такой, какой я вижу ее сейчас. Ведь я никогда больше не увижу ее. Никогда.
Последние рукопожатия.
— Так не забывайте о нашей несостоявшейся встрече. — Она грустно улыбается. — И меня не забывайте.
Мне хочется ее перекрестить, но я не решаюсь.
И вот она уже спускается по лестнице рядом с Пиотровским. Я смотрю ей вслед. Но она не оборачивается.
И вот ее уже не видно…
231
Ошибка памяти мемуаристки: встреча, о которой вспоминает здесь И. Одоевцева, произошла в июне 1939 г.
232
Гингер Александр Самсонович (1897–1965), Присманова Анна Семенова (1892–1960) — поэту русского зарубежья.
233
М. Цветаева уехала с Муром из Парижа 12 июня 1939 г. (сначала — поездом до Гавра, а оттуда — пароходом до Ленинграда). 18 июня она — в Москве.
234
Строка из стихотворения О. Мандельштама «Не веря воскресенья чуду…» (1916), обращенного к М. Цветаевой.
[1] [2]