[1] [2] [3] [4]

Мне было приятно, что Марина понимала мой Прованс, очарование сухих меловых гор, покрытых нищенским покровом, который солнце превращало в роскошные сверкающие одежды. Слушала она сухой шорох тростника над речонкой, а на золотом пляже, глядя на меняющийся лик моря, следила движения ветра. Вот несется вдоль узкого коридора Роны озорной, веселый мистраль, треплет сосны, хлопает окнами, сдергивает с путника шляпку, поднимает юбки и разгоняет облака, а небо ярко-синее, море тоже, и спокойна его сверкающая гладь — но обманчив этот покой: мистраль дует от берега в море и может легко увлечь за собой и лодку, и неосторожного пловца. Когда же влажный восточный ветер хлещет по лицу, мокрыми полотенцами, задергивая небо тяжелыми тучами, поднимаются огромные волны, задергивая небо тяжелыми тучами, поднимаются огромные волны, с жадным ревом набрасываются на дюны, швыряют лодки, как мячи. Жутко! Но ветер дует на берег, море все равно вынесет и лодку, и пловца, только не растеряться, только смело, под углом волны, продолжать путь. По душе это было Марине! Она купалась с наслаждением, яростно боролась с волной. Иногда же мы слушали, как ласковый «испанец», западный душистый ветер, ведет обратно воды отогнанные мистралем, и они вкрадчиво и ласково шумят.

Тут же, на пляже, на страницах блокнота Марина писала звучные стихи. Где они, эти фавьерские блокноты? Я не знаю. Наизусть, к сожалению, стихов я не запомнила. Осталось в памяти, что однажды, отождествляя душу поэта с жизнью природы, она приписала довольно неожиданно — в конце: «А лира (поэта) — обет бедности…»

Когда же из Африки налетал душный, обжигающий сирокко, вихрем кружил песок и он противно скрипел на зубах, мы торопливо собирали пляжное имущество и убегали домой. И о сирокко писала Марина.

Иногда я предлагала ей пойти подальше, куда-нибудь в рыбацкий поселок, где «никого нет», кроме местных жителей, а жемчужные заливы похожи на изображения прерафаэлитов и напоминают золотые мифы Эллады. Марина охотно соглашалась на экскурсии в «мифоланд», просила только «прихватить двух-трех мужчин» на случай, если захочется «зайти куда-нибудь выпить» — одним неудобно, а жара страшная, только прибавляла она — «неболтливых, чтобы не раздражали пошлыми замечаниями и не портили нам настроения».

Я подыскивала подходящих спутников, и мы отправлялись — быстроногая Марина в большой шляпе, в шортах, с толстым самодельным «посохом», двое-трое русских и я. Путь наш проходил параллельно пляжу, поднимался на холм, пересекая рощицы приморской сосны, и выводил на берег какого-то эллинского синего залива, и мерещилось нам, что из сверкающих вод появится златокудрая Венера или проплывет по его синеве на серебряном дельфине розовощекий младенец, трубя в серебряный же рог. Стихи о заливах были и у других поэтов. И у Марины были стихи об этом заливе.

Отдыхали мы под пестрым тентом рыбацкой забегаловки, курили, пили кисловатый пинар. Подсаживались рыбаки, и Марина оживленно беседовала с ними. Они рассказывали о ночном лове рыбы, о сетях, о своей несложной, но трудной жизни. Они, конечно, и понятия не имели, кто такая Цветаева, но чувствовали и понимали, что с ними разговаривает необычная женщина, смеялись ее остроумным шуткам, удивлялись меткой сущности ее вопросов. Спутники наши слушали ее благоговейно, стараясь, очевидно, запомнить слова Марины Цветаевой. Кто были эти случайные и добровольные наши спутники? Я не помню, да и тогда толком не знала. И где-то они сейчас?..

Иногда же я тащила Марину в нашу «столицу» — «наш райцентр» — Борм. По крутым тропкам, где когда-то проходили пилигримы и рыцари, мы поднимались в средневековый городок, с башнями, замком, узкими ступенчатыми улочками и с поэтическим названием Bormes les Mimoses («Бормы под мимозами»). Действительно, он утопает в пушистом золоте мимоз, яркими фонтанами сверкающих на синем экране моря. Мы бродили по крутым улочкам с забавными, озорными названиями, например: «Cassecou» — «сломай шею», с трепетом входили в замок синьоров XIII века, бродили по обширным его залам. Там были огромные камины, над ними — гербы, вырезанные на плитах, и Марина говорила: «Представьте, вечером в камине жарко пылают целые сосны, при их мерцающем неровном освещении сидят рыцари и дамы, слушают моих далеких предшественников — трубадуров, смеются, вздыхают, плачут».

С главной, почетной террасы, из долины, открывался вид на меловые, синие горы, и вдали, как в сапфировой чаще, курилось в легкой дымке море. Марина стояла на террасе, смотрела на море, и мне казалось, что она стоит и ждет своего Тристана la shátelaine (владелица замка) Изольда. А Марина говорила: «Знаете, как странно. Я очень интересуюсь историей и Рима, и Эллады — какие удивительные, целые эпохи. Но ближе всего я чувствую средневековье: я как будто бы вижу пеструю толпу монахов, рыцарей, трубадуров, чувствую их движение, живу в нем…» Приводила на память стихи Гумилева, они кончились строфой: «И пахнет звездами и морем твой плащ широкий, Женевьева!.». (это говорил поэт тех времен своей возлюбленной). Марина продолжала: «Ведь подумайте, сколько они знали, ничего „по-настоящему“ не зная. Правильно лечили многие болезни (золоченым жемчугом, вытяжками из печени животных), знали, что золото — элемент, который можно получить из других элементов, только не знали — почему и как! У них было очень развито чувство интуиции». Разговор переходил на Бергсона. Этот философ-интуитивист интересовал Марину, хотя и не все его постулаты принимала она безоговорочно. Бергсон пытался провести черту между знанием, основанным на точных данных разума, и познанием, возникающим вне разума, — интуицией. Поиски границы этой ее очень тогда занимали, очень интересовали ее и вопросы наследственности.

Она часто говорила мне: «Как мне хочется снова увидеть родину, русские просторы: русское небо, рябину, мне хочется, чтобы похоронили меня на берегу Оки, под белым камнем». И задумчиво добавляла: «Ведь она моя бабка была сельской попадьей, простой русской женщиной, это она зовет меня туда, а другая была польская панночка».

Так вот откуда надменность, какая-то «барская тоска».

А она продолжала: «Я их обеих в себе чувствую — они живут во мне». И мы обсуждали загадочный тогда для нас вопрос наследственности — не формы носа, рта, лица, а духовной наследственности. Мы тогда ничего не знали о кодовой информации, заложенной в хромосомах клеток, генах, определяющих облик человека, но Марина чувствовала, что это большой, непростой вопрос, и пыталась его как-то решать по-своему.

Мы говорили об этом в недолгие летние ночи на ступеньках лестницы, ведущей на чердак. Говорили, конечно, и о поэзии. Марина очень любила Гёте и читала наизусть по-немецки его стихи, восторгалась ритмами и образами. Она знакомила меня с творчеством Райнера Мария Рильке, я плохо знала творчество этого поэта, а Марина им очень увлекалась. Иногда она говорила и об эмигрантском поэте, бывшем сатириконце Доне Аминадо (Шполянском). Аминадо писал сатирические, юмористические стихотворения, правда, очень талантливо, но относились к нему как-то несерьезно, подлинным поэтом его не считали. А Марина уверяла меня, что он — настоящий поэт, чуткий и одаренный, в доказательство читала его стихи. «Послушайте хотя бы только вот это!» — говорила она.

Чтоб размотать на конус синий
Тяжелых дум веретено,
Чтоб выпить этот воздух синий,
Как пьют блаженное вино.

«Разве это не хорошо? Ведь так сказать мог только поэт».

«А ведь действительно хорошо, — думала я, — „конус синий“… „синий воздух“, — и начинала тоже „серьезнее“ относиться к этому всегда веселому, смуглому, улыбчивому Дону Аминадо, который, по-видимому, и сам не знал, что он подлинный поэт, весело зарабатывая на хлеб насущный, конечно, „у Милюкова“».[222]
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.