[1] [2]

Лекция В. Л. Андреева с воспоминаниями о Цветаевой печ. по тексту, опубликованному в «Русской мысли». Париж. 1995. 4 января. [180]

В Берлине в 1922 г. с Мариной Ивановной Цветаевой мы не встретились. Но так случилось, что шел я по ее следам, встречался с людьми, хорошо ее знавшими, много рассказывал мне о ней Андрей Белый. Впервые по-настоящему познакомился с ее стихами: только что вышел сборник «Психея» — самое очаровательное из всего, что она написала:.[181]

У меня в Москве — купола горят!
Я молюсь тебе — до зари.

Когда мы встретились в первый раз в Париже, в 1925 г., я не мог отделаться от двойственного чувства — той Цветаевой, которой я ожидал, — не оказалось: я думал, что она золотоволосая, воздушная, прозрачная — Психея, — и вместо этого встретился с женщиной еще очень молодой — ей тогда было 32—3 года, но поразившей меня своей неженственностью: большие, выразительные, мужские руки, движения резкие и порывистые, голос жесткий и отчетливый. Все было в ней резко и неуютно. Особенно взгляд очень близорукого человека — невидящий. И эта манера смотреть — не в глаза, а в лоб, мимо встречного взгляда. Понадобился не один месяц частых встреч, иногда почти ежедневных (мы жили в одном доме),[182] для того чтобы понять, что вся эта внешняя резкость не настоящая, а игра, маска, прикрывающая подлинного человека и прежде всего человека очень женственного, гордого до болезненности, замученного бедностью, бросающего—свою нищету как вызов всем, даже таким же нищим, как и она. Вот ее стихотворение «Хвала Богатым»:

И засим, упредив заранее
Подтверждаю: люблю богатых!

Но вот наконец я разглядел уже другие черты, менее яркие, но сколь для Цветаевой характерные: она, например, не носила очков, несмотря на большую близорукость, говоря, что предпочитает мир затуманенный и облагороженный ее невидением миру действительному; запомнил челку русых волос, — уже седеющую! — почти всегда обожженную: когда Марина Ивановна задумывалась — обычный жест опереться на левую руку, в которой крепко зажата неизменная папироса, большие перстни и серебряные браслеты на смуглых руках и главное, — тяжелую и непрерывную борьбу с бытом. В жизни Марина Ивановна была только поэтом. Все, что было вне поэзии, представлялось ей как нечто лично ей враждебное. Но ее жизнь сложилась так, что это враждебное преследовало ее неустанно: бедность, граничащая с нищетой, была ее постоянным уделом. Об этом она говорила в стихах к дочери:

Не знаю где ты, и где я
Две странницы: кормимся миром.

Марина Ивановна всегда была матерью страстной до болезненности — сперва Аля, потом Мур — дочь и сын — сыгравшие столь большую и часто столь тяжелую роль в ее жизни. Страстность матери, забота о хлебе насущном (не для себя, конечно, но для детей) приковывали ее к плите — почти целые дни проводила она на кухне, всегда в аккуратном переднике, и здесь же, на кухне, поджаривая котлеты и варя кашу. Марина Ивановна[183] читала стихи. В эти минуты все окружающие ее предметы бывали для нее остро враждебны: плита, обжигающая ее, сковорода, с ее чадом и шипеньем, — она сражалась с ними. Иногда, устав от безнадежности этой борьбы, она искала отдыха в юморе, в игре.

Над стихами по-настоящему она работала по утрам, вставая очень рано, со светом, пока в доме все еще спали. Работала ежедневно, как над заданным уроком. Не признавала писания по ночам, считая, что ночной труд создает искусственное возбуждение.

Самое большой ее страстью, смертный грех, который владел ею вполне, — была гордость, несокрушимая гордыня. Любимое слово — самоутверждение. И всегда, все — в превосходной степени.

То, что вчера — по пояс
Во весь рост.

Или

Что же мне делать, певцу
и первенцу
В мире мер?!

Она не любила жалости, смирения, скромности — все это было ей органически чуждо.

Не там — где спрошено
Тебе моей.

Марина Ивановна никогда не встречала нового человека просто, но всегда играя некую роль и всегда стараясь показаться не такою, какой она была, худшею, чем на самом деле: «полюби черненькую, беленькую всякий полюбит». И многих, конечно, отпугивала. Но те, кто сквозь игру умел разглядеть настоящего человека и большого подлинного поэта — поэта во всем — и в жизни, и в чудачествах, и в ненависти, и в любви, привязывались к ней крепко и надолго. Для того, чтобы узнать по-настоящему Марину Ивановну и дружить с нею, нужно было оторвать ее от быта, вывести из дому, уйти с нею на прогулку. Она любила дальние прогулки, ходила быстро и бывала неутомима. Во время таких прогулок она, наконец, становилась настоящей — умной, зоркой, несмотря на свою близорукость, всегда интересной и живой. А в разговоре больше всего ценила реплику, быстроту ответа — Цветаеву никогда нельзя было только слушать, ей всегда надо было отвечать. В суждениях о стихах бывала пристрастна и субъективна. Свои стихи никому не позволяла критиковать — всякую критику принимала как[184] оскорбление, считая, что она одна обладает абсолютным слухом. Любила больше всего тех, кто уже был признан: Ахматову, Пастернака, Маяковского, Мандельштама. (Что Вам, молодой Державин, Мой невоспитанный стих!) И, конечно, больше всех и неизменнее всех — Блока.

Имя твое — птица в руке
С именем твоим — сон глубок.

Но несмотря на любовь к Блоку, блоковская поэзия никак не отразилась в произведениях Цветаевой: для этого была она слишком индивидуальна, самоутверждающа и самостоятельна.

Одна из самых характерных особенностей Цветаевой была ее русскость. Не только из всех поэтов, живущих за рубежом, она была самою русской, но и в самой России ни один поэт не мог с нею в этом сравниться. В «Молодце» и «Царь-Девице» она впервые после Пушкина уловила настоящий склад русской сказки. (Оговариваюсь: это замечание не мое, а Ходасевича.)

Бегут русы,
То-ль не жар-костер — да в дом!

Но эта русскость нисколько не мешала ей любить Запад — она прекрасно знала и любила французскую литературу и поэзию, писала даже французские стихи[185] и переводила с русского на французский. Особенно любила французский XVIII век. (Казанова, Лозэн — ее герои.)

Плащ прихотливый, как руно
Антуанеты домино.

Французский романтизм отразился в том же «Плаще» очаровательными стихами:

И другу на руку легло
С моею нежностью проклятой.

Любила она и Германию, но не настоящую, а воображаемую. (В Германии она жила в детстве.) Прекрасны ее стихи на смерть Рильке,[186] с которым она была в переписке. Ее любовь всегда сводилась к литературе, к братству поэтов, она чувствовала с необыкновенной остротой единство избранных и отверженных:

Жизнь, это место, где жить нельзя
Поэты — жиды!

В конце концов, тема избранных Богом и отверженных землей основная тема поэзии Цветаевой. Несоответствие между тем, что жизнь есть, и тем, чем она должна быть. Цветаева всегда противопоставляла быт — бытию. Быть, а не иметь — ее девиз. Это ощущение свойственно многим, но немногие могли сказать это с такой силой и страстностью. Большая поэма «Крысолов» направлена против мещанства, против благополучия, ибо только в напряжении и в борьбе находила она удовлетворение.

В заключение я прочту стихотворение Цветаевой «Плач цыганки по графу Зубову»:
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.