эпилог как таковой, в завлекательных авансах не нуждается (4)

[1] [2] [3]

«Как хорошо, Коля, что мы так душевно высказались друг перед другом напоследок», — проговорил Земсков.

«Это еще что за шутки — напоследок?!» — притворно возмутился Лесков.

«Ну как же, Коля, хочешь не хочешь, а дело идет к разлуке, а там и неведомо, встретимся ли в бестелесном, беззвучном и невидимом мире…»

Лесков перебил его с неожиданной живостью:

«Послушай, Миша, пока мы еще в этом мире, отчего бы не вспомнить, как в корпусе-то шалили, не забыл? Помнишь ли еще нашу забаву, что звалась „Гангут и Полтава“?»

Экое щастие, вспомнил Земсков, экая блажь! В огромном дортуаре Подзорного дома, где почивала их третья рота, едва ль не каждую неделю по ночам разыгрывался артиллерийский бой, «Гангут» дрался с «Полтавою». Сурьезнейшая подготовка предшествовала сражению: бросали разного рода жребии, ну и, вестимо, набивали себе пузы моченым горохом. Смешное заключалось в том, что дрались не «русские» со «шведами», а две великия российские виктори и друг с дружкой. Плентоплевательство брало верх над патриотизмом.

«Пока мы еще в звуковом мире, — хохотнул Николя, — не оскорбишься ли ты припасенной тебе мною на сон грядущий канонадою?» Он прислонился к дереву и поднял правую ногу. Мишель принял вызов:

«Начинаем по команде! Огонь!»

Канонады удались на славу. От смеха старики едва не свалились в мокрые папоротники. Дальше, полвека спустя, дальше пошли, уже отбиваясь отдельными выстрелами, исполненные решимости не сдаваться, вооруженные старческой перистальтикой и мальчишеским азартом. Так и пересекли парк. Возле реки и расстались, не зная еще, что перед ними Стикс. Лесков пошел назад, в свой богатый дом. Земсков, не дожидаясь Харона, побрел по колено в воде к своему берегу, над коим, словно неподвижная картина, стояли без единого огонька, но щедро залитые луною добротные постройки его имения.

В прибрежных камышах с какой-то стати замелькали перед Земсковым некие неведомые, но отчего-то имеющие к нему близкое отношение рожицы и фигурки. Затрепетали даже их странные имена. Не будучи в течение жизни своей ни в малой мере стихотворцем, он вдруг почувствовал, что слагает строки с рифмованными кончиками; невнятно, на каком из своих языков. Сделаем же попытку передать в словах сию шаловливую, хоть немного и печальную галлюцинацию.

Бродил не раз я в здешних плавнях,
Таща тяжелое ружье,
Но вот впервые в послеглавии
Тебя узрел я, Энфузьё.

Как мимолетности блажные

Вдруг в текстах возникают встык,
Так в наши области ржаные
Вдруг проникает Суффикс Встрк.

И, чу, танцует балаганчик:

Кружат меж слов без панталон
Чва— Но, надменный богдыханчик
И плутоватый Гуттален.

А мусульманин Эль-Фуэтл

Поет, как сорок соловьев,
И на отменнейшей из метел
К нему летит Мадам Флёфьё.

Чертовский рой, кружа меж строчек,

Пошто смущаешь старый слог,
Тревожишь сон рязанской ночи
И нарушаешь эпилог?

Кто все это придумал мудро?

Ответьте, прошлым вас молю!
Блеснет ли свет, придет ли утро?
Мелькнет ли Ангелок Алю?

Уже перейдя реку, он вспомнил, что этой ночью у него назначено свидание с солдаткой Маланьей. Брат Коля, подшучивая утром по поводу незаконнорожденного потомства брата Миши, был недалек от истины. Все село, примыкающее к поместью, знало, что год за годом бойкие девки, а то и иные молодые бабы, навещают барина по ночам в его «павильоне». Зажиточные мужики сего села любили деньги, прекрасно ведали, что женщины выходят из «павильона» с добрым прибытком серебра, а посему не видели в сих свиданках с жадным до телесных утех и щедрым на серебро генералом ничего зазорного. К потомству же барскому относились, как к чему-то вроде улучшения породы, как будто начитались «Земных и внеземных шествий Ксенофонта Василиска», своего знаменитого и ныне испарившегося то ли в азиатчине, то ли в каком внеземном богатырстве земляка-ходока Афсиомского, графа Рязанского.

Вот уже года два, как фавориткой старого генерала-врачевателя стала Маланья, младая краля с налитыми, что груши «душес», то есть не истерзанными еще сосками, с толстенной, как свежевыпеченная булка хлеба, косою. Мужа ее, кузнеца Кузьму, по разнарядке отправили на царскую службу, и молодуха взвыла от недодоенности. Могла бы, как в тех краях говорили, «по жизни пойтить», иначе — вся потратиться, естьли б не встретилась с добрым в своей неотразимости барином Михаилом Теофиловичем, что старше ее был всего лишь на сорок пять годков.

Перед каждой встречей она намывалась душистым мылом из его подарков, а юбок на голую задницу надевала цельных три из крахмального полотна. Все одно от нее попахивало скотным двором, но она знала, что к коровьему пару он терпим, а вот курей на дух не выносит. Он по ночам засиживался со своими медицинскими открытиями, а когда все семейство его погружалось в сон, шел в «павильон», где уже Маланья ждала его, стоя у стены. Он начинал вроде бы гнать ее, а она вроде бы убегала, убегала, убегала, пока он не настигал, не вздымал все имущество вверх и не удостаивал ее, простую пастушку, императорских почестей.

Так было и на сей раз. Внедрившись, он качал и качал, а она только зажимала себе рот ладонью, чтоб отчаянным визгом не обидеть матушку-барыню. Он залезал ей за пазуху и ласкал герцогинские грушки, и тогда она чуть слышно шептала «ой, батюшка-барин, ой, Михаила Тофилыч». Через двор, на французский манер вымощенный аккуратненьким булыжничком, из своей темной спальни смотрела на темные окна «павильона» Клавдия (а может быть, и Фекла) Магнусовна Земскова, урожденная курфюрстина Грудеринг. Все ей было ведомо в Мишином обиходе, и все она терпела в нем, потому что беззаветно и выспренно его любила. Знала она, что все эти как бы тайные утехи приносят ему не только телесную усладу, но и духовное страдание, колико никого он так никогда не любил, как ее, свою маленькую несчастную.

С тем же обреченным молчанием созерцала она в ту ночь, как, прячась от луны в тени строений, подбирается к «павильону» массивная фигура с ломом в руке. Будучи сведуща в сельских делах, она ведала, что третьего дня муж Маланьи Кузьма вернулся из Польши, где наградили его деревянной ногою. Не знала она, что безобразная деревяга стирает телесный обрубок Кузьмы в кровавые мозоли и делает жизнь его до яростной злобы невыносимой. Лишь раз промелькнула пред ней в лунном луче искаженная физиогномия страдальца, и она вдруг ощутила пронзительную с ним общность муки.

Всякий раз она примерно знала, когда свидание любовников закончится, и в этот раз не ошиблась. Первой обычно выскальзывала Маланья и убегала с усадьбы. Потом выходил Михаил Теофилович. Всякий раз изображал некую чудаковатость: то на звезды засмотрится, то рассыпет охапку книг, начинает собирать в темноте. Так вышло и на сей раз. Маланья промелькнула мимо мужа, того не заметив. Миша вышел и сел на крыльце. Снял паричок генеральский, положил рядом, потом стал оглаживать лысеющий череп, будто готовя его для желанного огреха по голове. Скрипнула нога у него за спиной. Можно было еще убежать. Да просто встать и отойти в сторону. Полуобернувшись, он с улыбкой созерцал приближающуюся темную фигуру. Поблескивали под луною вставные фарфоровые зубы саксонской работы. Лом подъялся. Клодимоя под ночной рубашкой сжала то, что осталось от титек. Лом рухнул на голову Мишимоя. Се фини; не торопясь, она вылила себе на язык то, что всю жизнь от него прятала.

***

Умирая, он еще понимал на манер живых, что жена умирает рядом, но, сколько длилось это понимание, он уже не понимал, как и не понимал, длится ли оно вообще. Потом откуда-то была вложена мысль, или, вернее, не мысль, а что-то другое, ну, скажем, идея, что придется еще через многое пройти, прежде чем возникнет иное понимание, то есть непонимание понимания как понимания непонимания. Значит, остается еще какое-то движение сродни плаванью, но плывешь не водой, летишь не по воздуху. Так уже было однажды в детстве, когда утонул в омуте возле запруды. Тело дергалось множество раз, как и сейчас оно, бедное, видно, дергается. Он умолял маман его спасти, но называл ее по отчеству Колерией Никифоровной. Так и сейчас вроде бы взывал: Ко-ле-рия Ники-фо-ровна! И вдруг заканчиваются все судороги, и он поплыл, но не в воде или полетел, но не в воздухе. Сказывают, что ребенка-утопленника вытащил мужик, похоже, что двоюродный дед ныне убивающего Кузьмы.

Это псевдодвижение привело его в некое необозримое пространство, заполненное такими же, как он, то есть усопшими. Они сидели, стояли, лежали, то отдельно, то кучами друг на друге, иные висели над другими: притяжение отсутствовало. Не видно было ни одежды, ни голой плоти, ни возрастных, ни половых признаков, однако присутствие несметного числа народу пронзительно ощущалось. Он задал сам себе вопрос, здесь ли находится умершая сразу вслед за ним жена, и тут же получил ответ: да, она здесь.

Тут он заметил, что никто из присутствующих не испытывает от своих странных позиций никаких неудобств. Он сам свисал в какой-то связке, но не испытывал никакого неравенства по отношению к тем, кто вроде бы раскинулся с вольготностью. Он снова задал себе вопрос: возможно ли в этом ландшафте бывших людей присутствие Императрицы? И тут же получил ответ: конечно, возможно. Он вопросил: почему мы собраны здесь в необозримых сонмах? Мгновенно прибыл не очень ясный ответ: накопитель. Он стал вглядываться в иные сути, как близкие к нему, так и непомерно удаленные, и понял, что каждая суть задает вопросы и тут же получает ответы. Он вопросил: смогу ли я общаться с тем, кто ушел из тварного мира до меня? И тут вместо ответа он получил вопрос: с кем ты хочешь общаться прежде других? И он ответил: с Вольтером.

Иди, сказали ему, и он пошел. Теперь он вроде бы переступал ногами и шел как будто по твердой земле. Долетал до лица великолепный ветер. В мышцах — впрочем, невидимых — играло ощущение молодой зрелости, то есть того, что прежде именовалось «вершина жизни». Вокруг простирался знакомый пейзаж земных красот. Что-то похожее на Ван-Гога. Что такое Ван-Гог? Это то, что жило много лет после него. То, что создано как картина, приходит в движение. Ради чего? Ради встреч. Посредине сего места встреч шумел ветвями Вольтер.

«Привет, привет, — напевал он. — Вот и вы наконец!»

Он остановился. «Почему во множественном числе?» — «Об этом позже, пока что, Миша, подходи поближе, но не сливайся со мною!»

Вольтер одновременно зеленел свежими побегами, расцветал божественными цветами, отягощался плодами, опадал ими и подсыхал, источая амброзию и яд анчарный.

Миша приблизился, вступил под сень того, о чем даже и не мечтал, заплясал в экстазе, малые духи, лягушечки и черепашки выпархивали из-под копыт. «Как я рад, мой мэтр, увидеть вас в образе Древа Познания! Ведь к этому, как понимаю, вы стремились всю жизнь? Можете ли вы мне сказать, где мы находимся?»

«Это Элизиум, то есть то, о чем мы с друзьями судили с сарказмом. Кто мог предвидеть всерьез Утешение в мире матерьялизма? В том мире, где все подчинялось правилам гравитации?» Он иронически вздул свою крону, и в этом кипении промелькнули иные из его ликов: задумчивый, гневный, хохочущий и вдохновенный.

«А как тут вообще-то обстоит дело с теми телами небесными? — поинтересовался новичок. — Присутствуют ли все те планеты, кометы, звезды, галактики, перед загадкой коих, мой мэтр, мы так замирали?»

«Ну, конечно, они присутствуют, мой шевалье, — ответствовал мэтр. — Но в то же время, вернее, в отсутствие времени они не присутствуют вовсе. Ты помнишь, мой друг, как ошеломляли нас межзвездные расстояния? Они были так велики, что оставались лишь в математике. Сознание человека не могло их вместить в том, что называлось реальностью, и возникала на миг вспышечка неприсутствия. Для простоты скажу, что ты сейчас проходишь мимо них, или через них, в зазвездность и вновь встретишь их, только если придется возвращаться».

«Боже упаси!» — воскликнул Миша, как зрелый ребенок.

«Мне нравится этот возглас, — сказал Вольтер и чем-то, вроде бы пальцами, взъерошил Мишину гриву. — Кто знает, а может быть, паки явишься туда, но не в Рязань, а в Тулу, чтоб музицировать трио с двумя соловьями. Теперь расскажи мне, друг, где ты сложил свою голову, в каком побоище?»

«Точно не помню, — Миша ответил, — но, кажется, в битве духа и плоти. Плоть победила, но тут же погибла по правилам гравитации».

«Как все это далеко, — вздохнул Вольтер всем хлорофилом своей флоры. — Послушай, не вернуться ли нам к нашим философским дебатам, хотя отчасти?» Тут на одной из его ветвей возник прежний Вольтер, как был, в хорошо завитом парике, в кафтанчике а-ля Версаль времен Регентства; сидел непринужденно, свесив ноги в шелковых чулках и туфлях с большими каблуками и пряжками. Миша был, с одной стороны, вельми рад увидеть привычный образ, даже хвостом замахал от мгновенного щастья, с другой стороны, огорчился, что мэтр покинул столь пышный опус Древа Познания. «Нет-нет, не печалься, мон шевалье, — утешил его Вольтер. — Я по-прежнему весь перед вами, а то, что вы видите над собою, это всего лишь то, что в будущем называлось „вер-сьён-вэ-вэ“; оно было послано для удобства беседы. Теперь и ты оставляешь образ своей беззаветной любви пастись чуть-чуть в стороне и располагаешься рядом с моим стволом в знакомом мне образе екатерининского офицера. Скажи, много ли ты думал о философии нашего времени после моей смерти?»

Mиша

О да! Главное, к чему я пришел во вторую половину жизни, это то, что права только ошибка. Вот вы, мой мэтр, полагали, что можно одним умом преодолеть все традиции и все мифы. Вы ошибались, но ошибка сия была нужна нашей безумной расе. Однако какой ценой?

Вольтер

За все приходится платить, но человек не может развиваться без переоценки традиций.

Mиша

Из поколения в поколение человек пытается оградить себя от дерзновенных ошибок.

Вольтер

Однако разум — это не ошибка, это благородный дар Божий.

Mиша

Однако разум должен быть слугой любви, но не гордыни, то есть не права на ошибку.

Вольтер

Подчинение разума чувству разрушит мир быстрее, чем подчинение чувства разуму. Согласен?

Mиша

В мире живых считается, что нет ничего быстрее мысли. Однако и мысль не улавливает некоторых чувств; скажем, сострадания.

Вольтер
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.